Городок Малая Перещепина был одним из центров торговли зерном в округе. Господин Резников, в доме которого я жил (его младший сын Александр у меня учился), был богатый еврей, занятым постройкой большой паровой мельницы в городе. Это был настойчивый человек, что называется, «от сохи». Атмосфера городка была пропитана палестинофильством – еще со времен родственников Лейба Гельфанда, который жил в тех местах, и Кацовича{591}
, который описал городок в своих мемуарах «Шестьдесят лет моей жизни». Правда, молодое поколение уже отвернулось от сионизма. Хозяин дома рассказал, что его дочь, которая учится на врача в Швейцарии, обратилась к «нееврейским политическим партиям». Хозяйка же поведала мне по секрету, что и любовь дочь нашла себе нееврейскую и собирается выйти замуж за русского. А сын – бундовец; однако в каждом письме двое этих «социалистов» интересуются, как идет строительство мельницы. Особенно сын неравнодушен к этому вопросу…Как-то хозяин дома попросил меня объяснить ему разницу между всевозможными идеологиями, сочетающими сионизм и социализм, а потом сказал: «Да, все это важно – сионизм, социализм. Но до важности отборной рижской селедки им обоим далеко». Тут я почувствовал, что готов отреагировать так же, как в случае с учеником, насмехавшимся над «трусостью» евреев. Я сдержался и ничего не ответил. Но решил больше ни о чем с ним не говорить, а только отвечать «да» или «нет». Я не отклонялся от этого решения в течение четырех месяцев и получил «плату за молчание»: свободное время я проводил в своей комнате и готовился к экзаменам на аттестат зрелости – размеренно и систематически. После семи часов преподавания в доме Резниковых я запирался в комнате и работал на себя: писал сочинения и изложения, решал задачки, зубрил по учебникам и изучал вспомогательную литературу, а также читал книги, причем только те, от которых, как я думал, может быть какая-то польза на экзаменах. Два раза мой приятель Биньямин Гельфанд заходил ко мне, мы разговаривали, он проверял, насколько я продвинулся в работе, и был весьма доволен моими успехами.
Я подал прошение губернатору по поводу «свидетельства о политической благонадежности» (оно должно было быть послано напрямую в гимназию, и только после того, как гимназия его получала, могла идти речь о праве сдавать экзамены). Через десять дней ко мне пришел становой пристав и рассказал, что получил указание провести расследование на предмет моей политической благонадежности. Он готов немедленно послать самый положительный рапорт, но хочет получить «ханукальное подношение». Я посмотрел на пристава: молодой, маленького роста, с небольшими пшеничными усиками, хитрыми глазами и серьезным лицом. «Сколько?» – «25 рублей». «Что? – изумился я. – Это ведь вся моя зарплата за месяц!» «Дело того стоит, – сказал пристав, – в конце концов экзамены сдают только раз, и если вашу просьбу отклонят, это будет вам стоить дороже!»
Я пытался объяснить ему, что я из Полтавы, что все меня знают, и он повредит сам себе, если будет говорить обо мне дурно. Я даже ему угрожал. Потом я рассказал об этом Резникову, и он обещал уладить дело.
И вот в марте я приехал в Полтаву, чтобы подать свою просьбу о получении права сдавать экзамены на аттестат зрелости. С собой у меня были все необходимые документы. В гимназии обнаружились перемены: пришел новый директор. Предыдущий, как говорили, был излишне либерален. В кабинете директора я нашел высокого пожилого немца с сердитым лицом и строгими глазами. Фамилия его была Клуге. Он не ответил на мое приветствие, протянул руку, взял бумаги, взглянул на них и сказал прямо: «Вы не можете экзаменоваться». – «Почему?» – «Вы неблагонадежны». – «Но я только что был в полиции, сделал запрос, и они сказали мне, что послали в гимназию…» – «Может, они и послали, но они сказали вам, что именно? Что они написали? Вы не можете сдавать экзамены!»
Через некоторое время мне стало известно, что становой пристав написал в своем отчете, что не обнаружил меня по месту проживания, что я жил в Малой Перещепине, но не имею постоянного места жительства, и он не может сказать обо мне ничего определенного…