— Повторите мои слова, которые я ему сказала при прощаньи: «Не для себя так поступаю, а для Бори». Только ведь он всё равно не поймёт и не простит. Это я по его глазам, по взгляду поняла, когда мы прощались…
— А о жизни вашей что рассказать?
— Всё! — усмехнулась Оля, откинула со лба кудрявую прядь и сжала виски. — Что найдёте нужным, то и расскажите.
«Так и скажу: не только вместе не спят, Оленька даже в комнату его никогда не заходит. Оля сказала: «Фёдор меня никогда не простит». Значит, желает, мечтает, чтоб простил, может, эти слова и есть самые главные, которые я должна ему передать? Ох, Оленька, трудное ты мне дело поручила, как бы не оступиться… Феденька — не мы с тобой, он мягкий, простой, да ласковый, а на поверку, как кремень, ничем не проймёшь. Про Олежку надо больше ему говорить, про Олежку, пусть сердцем смягчает, тогда и про Олю можно. А если Феденька в рюмке всем своим бедам утешение искать начал? Вот не курил, теперь курит, может и пить, сохрани господи, начал? Что, если обида весь мир от него заслонила и не нужны ему больше ни Оля, ни Борюня, ни Олежка? Нет, не может быть, дитя родное… Всё может, всё может… Тогда пропали, пропали тогда… Да, Оленька ведь не приказывала меня просить, чтоб Фёдор её забрал? А что, если Борюня не отпустит от себя мать? Если даром Федор рванется к ним, а там осечка? Не приведи господь, такое второй раз пережить! Вот и подумай, о чём сказать, о чём промолчать. Расскажу всё, а там пусть сам решает, а советовать только горя наберёшься: вон уж один раз насоветовала».
Стукнула дверь, вошли со свертками и бутылками Фёдор и Слава.
— Жду, жду, — вскочила с кровати тётя Катя, — тут у вас так накурено, трудно дышать!
— А вы бы окно открыли, — Фёдор распахнул створки рам, — мужики живут, известно.
— Я пойду, — сказал Слава, с порога поздоровавшись с тётей Катей кивком головы, — я пойду, может, Смирнов приехал?
Фёдор запротестовал:
— Еще чего выдумал! Никуда я от себя не отпущу тебя, пока не женю. Садись, садись.
Тётя Катя обиделась: «К чужому — так с объятиями, надо же! А меня даже не поцеловал. Опостылила я ему тоже, вишь, желваки так и ходят».
Фёдор развернул любительскую колбасу, голландский сыр, откупорил бутылку «Саперави».
— Садитесь и вы, тётя.
Она села на краешек стула, закусив губу и глядя в пол.
— Много ты, Слава, о своей матери хорошего рассказывал, — вдруг проговорил Фёдор, — помянем же её. — Он налил вино в стаканы. — Помянем по русскому обычаю — пусть ей земля будет пухом. Живую не довелось мне увидеть. Если бы знать, что породнимся…
— Кого помянем? — всполошилась тётя Катя.
— Мать у него померла. К вам приехал, а вы даже ночевать не оставили, — жестко сказал Фёдор.
— Надо же — как шутишь! — обиделась тётя Катя.
— Ещё чего, какие там шутки. Парень, как к родным людям поспешил, а вы?
— Да он три минуты у нас только и был. Славик, да как же ты так? Миленький мой, дитя мое, да что же ты ничего не сказал? Надо же! Господи! — заголосила тётя Катя.
— Что вы, Фёдор! — возмутился Слава, — я же спешил, меня машина ждала… Она причем?
— Так там две женщины, — зло сказал Фёдор, — такую беду должны почувствовать.
— Садись, Славик, расскажи, если можешь, а не можешь, давай выпьем, закусим, с давних времён положено поминать. Она же у тебя молодая небось была, годиков пятьдесят? — Вытирая платком глаза, спросила тётя Катя.
— Сорок три, — сказал Слава.
— Господи, боже мой, небось только жить собиралась, думала: вот сыночек из армии придёт и заживём, а оно вон как всё вышло, вон как получилось. Сорок дней отмечали?
— Это зачем?
— Так положено, обычай такой.
— Не знаю. Евдокия, наша соседка, мне ничего не говорила, я в больнице лежал.
— Ничего, съездим, узнаем, ничего, что время прошло, всё, как нужно сделаем: соседей, сослуживцев позовем, пусть помянут.
«Узнаю там у старух предали ли её земле, если нет, сама все сделаю», — решила тетя Катя, полная жалости и материнской любви к Славе и его рано умершей матери.
— А вещицы кой-какие старухам раздал, чтоб помянули?
— Мне Евдокия говорила, но я не смог мамины вещи в чужие руки отдавать.
— Ну, давай выпьем за упокой души новопреставленной Людмилы. Бери, сынок, рюмку. Бери, за упокой не чокаются. Царство ей небесное, твоей мамочке. Держи рюмку, Славик, держи, дитя моё. Так положено, выпьем по рюмочке и закусим.
Слава взял гранёный стакан с вином, поднял его, как Фёдор и тётя Катя, и подумал: «Наверное, так и надо, есть в этом обычае что-то мудрое и простое, как сама земля и жизнь».
XXVII
Отправляясь на стройку, тётя Катя надеялась разведать настроение Федора, лаской, слезами, лестью, упрёками повернуть его к жизни. Но у неё ничего не выходило, Федор грубо пресекал все попытки начать разговор о том, что жгло и каменило их души: «Хватит, тётечка, меня это не интересует. Довольно».