“Внутри горы бездействует кумир / В покоях бережных, безбрежных и счастливых…”. В отличие от усыпальниц предков, книга – это такой дом, где все бездействует и спит, покуда не придет гость – читатель (“И начинает жить, когда приходят гости…”). Лишь тогда, как по команде “сезам”, отворяется зев горы, просыпается усыпленная кость и начинает улыбаться “тишайший рот”. Кумир ведет себя, как божественный Кант, которого Гете называл “der Alte vom K? nigsberg” (“кенигсбергский старец”, “старик с королевской горы”). Два полюса Книги символизируются именами Канта и Будды.
Если книга закрыта, она запломбирована, опечатана горой, ею окантована. Это состояние Будды – бесконечное погружение вовнутрь, свобода, покой и блаженство. Для Волошина авторы именно “спят в сафьянах книг”. Разбуженная книга выходит из состояния покоя в безграничную явь познания. Это состояние Канта. Таким образом, закрытое, окантованное горой, безбрежно-счастливое существование Будды и открытое, будирующе-действенное положение Канта. Чуть позже все это будет использовано в восхвалении кумира советской эпохи – Сталина (“Глазами Сталина разбужена гора…”). “Будувать” (укр. “строить”) будущее – значит гореть и нести губительное горе: имя Сталина попадает в тот же узел переплетений, что неизбежно создается “познаньем яви”. Мандельштамовская “буддийская Москва” тридцатых годов – это строящаяся столица, многолицее и тысячерукое божество, пробужденное к новой жизни (буквальный перевод имени buddha – “пробужденный”, “просветвленный”). На первый взгляд книга описана как бронзовая статуя буддийской мифологии: “А с шеи каплет ожерелий жир, / Оберегая сна приливы и отливы”. Перламутровое или жемчужное ожерелье, создающее буквы-зернышки типографского набора, появлялось в “Путешествии в Армению”: “Я навсегда запомнил картину семейного пиршества у К.: дары московских гастрономов на сдвинутых столах, бледно-розовую, как испуганная невеста, семгу (кто-то из присутствующих сравнил ее жемчужный жир с жиром чайки), зернистую икру, черную, как масло, употребляемое типографским чортом, если такой существует” (III, 380). Жемчужный жир чайки, сливаясь с черной икрой типографского шрифта и набора, дает печать, изобретенную Гутенбергом: “…И прибой-первопечатник спешил издать за полчаса вручную жирную гутенберговскую Библию под тяжко насупленным небом” (III, 180).
Догутенберговская стадия расцвеченной рукописной книги, ее младенчество и детство составляют содержание второй строфы стихотворения о кумире-книге. Все богатство оправленных в кожу, серебро, драгоценные камни и иллюминированных фолиантов, раскрашенных миниатюр, виньеток, заставок и концовок, передано яркостью павлиньего хвоста, гастрономической роскошью “индийской радуги” старинного державинского застолья-пира и, наконец, той самой кошенилью, которой кормить можно только книгу. Именно это насекомое, кошениль, составляло предмет научных интересов Б.Кузина в Армении, о чем был хорошо осведомлен Мандельштам: “Имелось в виду наблюдение за выходом кошенили – мало кому известной насекомой твари. Из кошенили получается отличная карминная краска, если ее высушить и растереть в порошок” (III, 189). “Давали молока из розоватых глин…” – и цвет бумаги, и звук голоса, так как нем. Ton означает и “звук, тон”, и “глина”. Поэтому сами губы становятся глиняными (и это не просто эмблема хрупкости лирического голоса):
.
6 июня 1931(III, 57)
Начиная с ранних стихов и через все творчество проходит загадка бытия Книги. Сам поэт, как известно, из двух названий для своего первого сборника – “Раковина” или “Камень” – выбрал последнее. Раковина – это полая книжная обложка, субстанциональная “ложь”. Она еще без жемчужины, ночь постранично наполняет ее содержанием:
(I, 69)
Еще не кумир внутри горы, но уже пещера, в которую нужно войти и оживить, прообраз звучащего, устного повествования, вливающегося в раковину уха. Из двух видов слова – устного и письменного – Мандельштам, поколебавшись, избирает закрепленное на камне. Камень – такой дом (и том), на котором вырезаны письмена. Это и керамические (глиняные) таблички с клинописью, над расшифровкой которых трудится друг Мандельштама Владимир Шилейко. И надгробья всех времен и народов. И самое дорогое – скрижали Завета, “декалог”, ниспосланный Иеговой пророку Моисею. Но юный восемнадцатилетний поэт уже противится пророческой участи: