В противоположность Мюрату, Даву (кстати, настоящий потомок древнего рыцарского рода) — это воплощение прагматического мотора империи, ее операционной сущности. Даву не просто полководец, он администратор, тыловик, теоретик и полевой командир в одном лице. Он мрачен, груб и принципиален, холодно-бесстрашен и кропотлив. В сонме наполеоновских маршалов сложно найти более резкую антитезу, чем Даву и Мюрат. Однако именно эту антитезу увидел Балашев.
Даву прекрасно понимал, что прибытие Балашева очень «некстати» в условиях только-только разворачивающегося вторжения. К 14 июня основная группировка наполеоновской армии (1-й, 2-й, 3-й армейские, 1-й и 2-й корпуса кавалерийского резерва и Императорская гвардия), перейдя Неман у деревни Понемунь, сосредотачивалась со стороны Ковно на виленском направлении. Мюрат, как командир резервной кавалерии, разворачивал кавалерийские массы на половине пути от Ковно к Вильно, а Даву руководил сосредоточением самого крупного армейского соединения Великой армии — 1-го армейского корпуса (около 70 тысяч). В это время, не зная точно планов русского командования, Наполеон наступал осторожно[12], готовил решающее сражение, которое он рассчитывал дать под Вильно и разгромить в нем 1-ю западную армию генерала Барклая-де-Толли до ее соединения со 2-й западной армией генерала Багратиона. Переговоры с Балашевым никак не укладывались в планы быстрой победы над Россией в приграничном сражении. Так что вполне ясно, почему Даву не переправил сразу к Наполеону Балашева, прибывшего в его полевую квартиру.
В «Войне и мире» диалог Балашева и Даву дается по источнику, как и в случае с Мюратом (в романе также цитирован последующий диалог Балашева с Наполеоном). Как и в эпизоде с Мюратом, цитированный диалог предваряет художественная конкретизация обстановки. Интересно, что первым такую романную конкретизацию дает Тьер: появляется подробность — бочонок, использованный в «меблировке» занятой маршалом квартиры[13]. Сам источник (записка Балашева) воздерживается от какого-либо описания обстановки этой встречи. Зато описание обстановки встречи Балашева и Даву, данное Толстым, стало одной из лучших страниц историко-эпической части романа.
«Даву был Аракчеев императора Наполеона — Аракчеев не трус, но столь же исправный, жестокий и не умеющий выражать свою преданность иначе как жестокостью.
В механизме государственного организма нужны эти люди, как нужны волки в организме природы, и они всегда есть, всегда являются и держатся, как ни несообразно кажется их присутствие и близость к главе правительства. Только этою необходимостью можно объяснить то, как мог жестокий, лично выдергивавший усы гренадерам и не могший по слабости нерв переносить опасность, необразованный, непридворный Аракчеев держаться в такой силе при рыцарски-благородном и нежном характере Александра.
Балашев застал маршала Даву в сарае крестьянской избы, сидящего на бочонке и занятого письменными работами (он поверял счета). Адъютант стоял подле него. Возможно было найти лучшее помещение, но маршал Даву был один из тех людей, которые нарочно ставят себя в самые мрачные условия жизни, для того чтоб иметь право быть мрачными. Они для того же всегда поспешно и упорно заняты. „Где тут думать о счастливой стороне человеческой жизни, когда, вы видите, я на бочке сижу в грязном сарае и работаю“, — говорило все выражение его лица. Главное удовольствие и потребность этих людей состоит в том, чтобы, встретив оживление жизни, бросить этому оживлению в глаза свою мрачную, упорную деятельность. Это удовольствие доставил себе Даву, когда к нему ввели Балашева. Он еще более углубился в свою работу, когда вошел русский генерал, и, взглянув через очки на оживленное, под впечатлением прекрасного утра и беседы с Мюратом, лицо Балашева, не встал, не пошевелился даже, а еще больше нахмурился и злобно усмехнулся».
Второй член оппозиции Мюрат — Даву сервируется Толстым по тому же принципу, что и первый, но здесь все получило свою предельную выраженность. Те же голоса звучат в строках, посвященных Даву, что звучали, когда разговор шел о Мюрате, но теперь они выступают с максимальной динамикой.
Толстой сразу же захватывает читателя резким сравнением: «Даву был Аракчеев…» Эта резкость призвана подкрепить основной толстовский код — код открытия (оно, как почти всегда у Толстого, одновременно в равной степени и художественное, и историософское, и историческое, и моральное). Прием огрубления формы, намеренное «презрение» ею придает тексту почти юридическую доказательность (для этого же, например, повторяются «механизм» и два «организма» в одном предложении).