Что ж, Джим никогда не дарил Одри ни жемчугов, ни бриллиантов, ни чего другого в таком духе. Подарки Джима (преподносимые только на Рождество и день рождения), как правило, представляли собой томики стихов (переплет нарядный, но все-таки не из юфти – юфть навела бы Одри на нехорошие мысли). Или Джим дарил чернильную ручку – не с золотым, а с простым пером (золотое перо было бы подозрительно). А однажды Джим купил Одри садовую лопатку. В списке его подарков садовая лопатка занимала низшее место – стало быть, по логике ливерпульской родственницы, являлась главным показателем верности. Не будь Джим верен Одри в поступках и чист пред нею в самых сокровенных мыслях, разве преподнес бы он ей садовую лопатку? Вот почему Одри приняла ее с восторгом, немало удивившим дарителя.
Словом, подарки Джима не вызывают ни подозрений, ни даже тени беспокойства, сказала себе Одри, разливая чай. А вот внезапная его заботливость определенно наводит на мысли. Это так не в стиле Джима – принести рабочую корзинку, подать подушечку. А милая мамочка, как нарочно, живет ужасно далеко. Вот бы поговорить с ней, поинтересоваться (не упоминая Джима, конечно, ибо Джим – предмет поклонения, а не разговоров), не случалось ли папочке внезапно стать очень-очень внимательным, и, если случалось, значило ли это, что его мысли уклонились от семейного фарватера? Одри страстно желала, чтобы мамочка почаще выбиралась к ним в Упсвич, чтобы Фанни сидела у себя в Лондоне и чтобы Джим никогда-никогда не знал других женщин. И вот, объятая этим страстным желанием, Одри разливает чай по двум чашкам – Джима и гостьи (уже сам этот акт – насмешка судьбы) – и слышит голос Фанни:
– Нет, Джим, душа моя, спасибо, не нужно.
«Душа моя»? Одри едва не уронила чайник. Леди Франсес, о которой всего неделю назад Одри знать не знала, и впрямь только что обратилась к Джиму – к ее Джиму, ее дорогому, единственному Джиму – со словами «душа моя»? Да что между ними происходит? Что между ними было раньше?
Безмерно потрясенная, Одри перевела взгляд с Фанни на Джима и обнаружила, что Джим тоже потрясен. Во всяком случае, он спрятал глаза и притворился, что очень занят: мажет масло на хлеб, – что само по себе было на него не похоже и, конечно, укрепило Одри в подозрениях. Джим никогда не ел хлеба с маслом. Теперь хлеб с маслом он использовал как щит.
Фанни, у которой был большой опыт по части жен, давно выучилась шестым чувством улавливать их эмоции. Она видела, как взгляд Одри метнулся от нее к Джиму и как трусливо затрепыхался, принялся искать спасения в масленке взгляд Джима. Старый болван, подосадовала Фанни: с головой себя выдал. Пришлось обернуться к Одри и пропеть (умело подчеркивая разницу в возрасте), что в ее дни обращение «душа моя» в известных кругах было общепринятым.
– Французы ведь называют друг друга «мсье» и «мадам», – объяснила Фанни. – Вот и в нашем кругу каждый называл каждого «душа моя».
– Тогда лучше бы вы называли Джима «мсье», – неожиданно для себя выпалила Одри.
Фанни опешила. И Кондерлей опешил. Обоих потрясла эта отчаянная храбрость куропатки, что защищает своих птенцов. Блажен муж, подумалось Кондерлею, чья жена умеет скрывать свою худшую сторону; блаженнее тот, у чьей жены обе стороны – лучшие. Кондерлей сконцентрировался на этой мысли и развил ее, когда Фанни заговорила с Одри примирительным тоном (правильно воспитанная жена не нуждается в примирительном тоне, по крайней мере на людях).
– Но, душа моя, – начала было Фанни, однако Одри прервала ее, с довольно громким звуком поставив чайник на поднос и отчеканив с неумолимой прямотой существа некогда робкого, но доведенного до отчаяния:
– Полагаю, вы хотели сказать «мадам»?
Кондерлей не на шутку рассердился. Он не был готов к столкновению с худшей стороной. Во всяком случае, не здесь, не в зале. Если где с нею и сталкиваться (хотя лучше бы не сталкиваться нигде), так есть более подходящие места: супружеская спальня, к примеру, когда двери закрыты, когда весь дом уже отошел ко сну, – но никак не здесь, не за столом, накрытым к чаю, и не перед гостьей, тем более что эта гостья – Фанни. Словом, Кондерлей ощутил странное желание немедленно повидать тестя с тещей и раскритиковать их методы воспитания. Он злился на Фанни – зачем она сглупила, зачем сказала «душа моя»? Сам-то Кондерлей ни разу не ляпнул «душа моя», сам-то он был крайне осторожен, не дал старой привычке взять верх. Кондерлей злился и на Одри, мысленно сравнивал ее с неотшлифованным алмазиком, с ежиком и с дикобразиком – то есть со всеми нелюбезными, колючими, ершистыми существами. Злился он и на себя за неподобающее чувство облегчения, что со вчерашнего дня охватывало его в присутствии Одри. Ибо зачем ему это облегчение? Разве можно быть более надежным и непорочным в поступках и чувствах, чем он, Кондерлей? А если он и держал Фанни за руку, так исключительно из жалости, исключительно как старинный ее друг; и разве не выпустил он эту руку, едва они с Фанни вступили в зону видимости из окон дома?