Моя кузина, горячая поклонница музыки (нынче все заделались меломанами), быстро расположила к себе старика, взявшись исполнить сотню его поручений, связанных с приобретением каталогов и посещением аукционов, так что для нас каждый день были открыты двери этого удивительного безмолвного дома, набитого музыкальными раритетами, и мы могли сколько душе угодно исследовать его обстановку, правда, всегда под неусыпным оком старика Фа-Диеза. И дом, и его содержимое, и его владелец вместе составляли гротескное целое, не лишенное для меня известного очарования. Я часто воображал, что царившая в доме тишина обманчива, что как только хозяин задвинет засовы и уляжется в постель, вся эта спящая музыка пробуждается: мертвецы-музыканты неслышно выходят из картинных рам; стеклянные крышки витрин сами собой открываются; большие, брюхастые, инкрустированные лютни преображаются в дородных фламандских бюргеров, разодетых в парчовые дублеты[105]
; тускло-желтые обечайки[106] кремонских басовых виол превращаются в обручи кринолинов под атласными юбками напудренных дам; маленькие ребристые мандолины неожиданно выставляют вперед ногу в двухцветном чулке и, встряхнув лохматой головой, начинают танец с подскоками на манер провансальских придворных карликов или ренессансных пажей; от папируса с иероглифами отделяются египтяне, играющие кто на систре[107], кто на тростниковой дудке, а из пергаментных палимпсестов гурьбой вываливаются греки – задрапированные в хламиды авлеты[108] и кифареды[109]; потом раздается громкий бой литавр и тамтамов, органные трубы наполняются звуком, дряхлые позолоченные клавесины оглушительно бренчат… А вон очнулся старый капельмейстер в завитом парике и плаще с меховой оторочкой – и давай отстукивать ритм по раме своего портрета. Глядь, уже вся разношерстная компания пустилась в пляс! Веселье продолжается, пока в дверь не вбегает разбуженный шумом, готовый сразиться с ворами, взъерошенный Фа-Диез в распахнутом халате, с трехфитильной кухонной лампой в одной руке и прадедовской церемониальной шпагой в другой. Испуганные музыканты и танцоры смолкают, замирают и в мгновение ока возвращаются в свои рамы и витрины. Впрочем, я не был бы столь частым гостем в музее старого сумасброда, если бы моя кузина не выудила у меня обещание (как откажешь милой даме!) сделать для нее акварель с портрета Палестрины[110], который она почему-то считала наиболее верным натуре, не замечая того, что это не картина, а сущий ужас, грубая мазня, от которой меня передергивало. Мне, как восторженному почитателю Палестрины, следовало бы сжечь это пустоглазое узкоплечее чудище, но у меломанов свои причуды, и моей кузине взбрело в голову повесить копию отвратительного монстра у себя дома над роялем. Уступив ее желанию, я взял мольберт и новую пачку бумаги и отправился в хоромы Фа-Диеза – диковинный ветхий дворец, весь состоящий из ступеней и лестниц, изгибов и поворотов. Путь к единственной сносно освещенной комнате, куда заботливо перенесли упомянутый выше образец для моего жалкого подражания, пролегал по узкому извилистому коридору в глубине здания.Поравнявшись с какой-то дверью, к которой вели очередные ступени, Фа-Диез воскликнул: «А кстати! Сюда ведь я вас еще не водил? Тут у меня одна вещь, не бог весть какая ценность, но, возможно, вам, как художнику, любопытно будет взглянуть».
Он поднялся по ступеням, толчком распахнул дверь и позвал меня в небольшой тусклый чулан с белеными стенами, заваленный сломанными книжными полками, нелепейшими нотными этажерками и колченогими столами и стульями; на всем лежал толстый слой пыли. Вдоль стен висели потемневшие от времени портреты вельмож в париках и стальных нагрудниках – почтенных предков Фа-Диеза, которым пришлось уступить свои места в парадных покоях стеллажам и шкафам с музыкальной коллекцией. Хозяин раскрыл ставни, чтобы осветить еще одну картину, – с ее поверхности в паутине мелких трещин он старательно стер пыль порыжевшим рукавом своего видавшего виды, подбитого мехом плаща.
Я подошел ближе и сразу сказал: «Картина недурна, совсем недурна!»
«В самом деле? – встрепенулся Фа-Диез. – Можно продать ее, как вы думаете? Много за нее дадут?»
«Не знаю, это все же не Рафаэль[111]
, – с улыбкой ответил я. – Но, учитывая время создания и общий низкий уровень тогдашних картин, ваша выглядит вполне пристойно».«Эх!» – разочарованно вздохнул старик.
Полотно представляло собой поясной портрет в натуральную величину, который изображал молодого человека, одетого по моде второй половины прошлого века: бледно-лиловый камзол, бледно-зеленый атласный жилет (и то и другое самых изысканных тонов), плащ глубокого, теплого янтарного цвета и в довершение всего – свободно повязанный шейный платок под большим раскрытым воротником; корпус повернут на три четверти, голова немного отведена назад, словно портретируемый намеревался посмотреть через плечо – точь-в-точь как на портрете Ченчи[112]
.