Оливия – они с Мамашей Бенни единственные, кто не был занят в новой пьесе, и сидели через ряд друг от друга, – едва узнала своего наставника и партнёра по выступлениям. Добиваясь сходства с Бардом, каким он изображён на чандосовском портрете, выставленном в Национальной галерее, иллюзионист почти лишился буйной сарматской растительности на лице, а его тёмные густые волосы, обычно заплетённые в корсарскую косицу, были завиты по моде елизаветинских времён. Сходство было невероятным – удлинённый овал лица, высокий лоб, крупный нос, тёмные, чуть выпуклые глаза. Остальное довершил грим и роскошный, расшитый золотой канителью камзол с плоёным батистовым воротником.
(Надо сказать, великолепие костюмов поражало воображение, как и хитроумные, полностью механические декорации. Теперь стало понятно, отчего и Филипп, и Рафаил Смит почти что дневали и ночевали в театре. Маленький цех Гумберта Проппа тоже не простаивал – швеи трудились в две смены, чтобы к премьере обеспечить артистов костюмами.)
В полной тишине занавес взмыл вверх, и на сцене, освещённой лишь свечами и потоками лунного света, проступили очертания кровати, поставленной стоймя. На ней, под одеялом, прижимая поверх него обеими руками грелку в вязаном чехле, спал Великий Бард в тёплом ночном колпаке. Последняя деталь выглядела самую малость комично, но не настолько, чтобы смутить зрителя или разрушить атмосферу благоговения перед гением сына простого торговца из Стратфорда.
Оливия впервые видела пьесу – Филипп строго-настрого запретил ей присутствовать на репетициях, чтобы она сохранила свежесть восприятия. Таким же образом он вёл себя и в детстве, когда излюбленным развлечением близнецов в дождливые дни были игры в домашний театр. Рыцари и прекрасные дамы, шуты и короли, монахи и благородные разбойники – актёры из папье-маше, вручную раскрашенные трёхпенсовыми красками, на сцене, сооружённой из двух стульев и бархатного халата Изабеллы, любили и ненавидели, возносились к славе и низвергались в пучины отчаяния. Сейчас, хотя с той поры и минуло множество лет, Оливия поймала себя на том же чувстве и перенеслась в детство.
Напряжённо она следила за событиями на сцене, где всё происходящее и правда напоминало сон – вокруг спящего Барда кипели бурные страсти, порождённые его воображением.
Сражались на шпагах Меркуцио и Ромео, плёл свои злонамеренные интриги Яго, терзался жгучей ревностью Отелло. Клеопатра, погибающая от яда змеи, вечно ссорящиеся влюблённые Беатриче и Бенедикт, коварная и жестокосердная леди Макбет, подталкивающая мужа к преступлению.
Пьеса-фантасмагория во славу Великого Барда обладала стремительным темпом. Контрастные по своему характеру эпизоды непрерывно сменяли друг друга, и за счёт этого создавалось впечатление такой глубины и наполненности, что зрителю просто некуда было деваться – всё его внимание было приковано к происходившему на сцене.
Марджори Кингсли была неузнаваема – в костюме Яго она ничем не напоминала ни неуклюжую пухлую девушку с глазами раненой лани, ни разбитного толстяка-острослова, сутягу и бездельника, мечтающего о браке с глупенькой богатой вдовушкой. В паре с Эффи, играющей строптивую Катарину, она представила публике нового Петруччо: не нахального грубияна, упивающегося властью, а страстного возлюбленного, подыгрывающего своей избраннице. Эффи, чей роскошный из алой парчи костюм не позволял заметить гипс на руке, представила ещё одну своенравную невесту – Порцию. Природное остроумие и язвительность превратили её монолог в лучшую сцену спектакля.
Если коньком Эффи было жёлчное ехидство, которое Шекспир вкладывал в уста женских персонажей вместо оружия, то на долю Арчи достались лучшие комедийные и драматические роли – сэр Джон Фальстаф, шут Фесте из «Двенадцатой ночи», пройдоха Слай и король Лир.
Он покорил публику (правда, не слишком многочисленную – только работники сцены и незанятые в пьесе члены труппы) и своим мягким бархатным тембром, и подчёркнутой доверительностью, с которой обращался к зрителям. Однако Оливия отметила про себя, что если в ролях комических персонажей Арчи был блистателен, то драма в его исполнении казалась пресноватой. Монолог Лира, например, явно требовал большей эмоциональности, и дело было не в трактовке образа.
Эдди Пирс и Джонни Кёртис появились на сцене лишь однажды – в сценке, где Ромео и Меркуцио дурачатся на главной площади Вероны. Лёгкий искромётный диалог молодых людей не позволял заметить недостатков их игры, а они, надо признать, имели место. Голос Эдди срывался, он торопился, не держал темп, и сама его манера вести роль отдавала некоторой маскарадностью. Ромео из него получился неважный, хоть костюм и грим и превращали его в белокурого ангела.