Безмолвной дорогой неспешно пришел и занялся день. Сперва думал о чем-то над сонной водою реки и прислушивался. Потом огляделся и увидел: в серой стыни молчала земля. Выпала ее печаль белой изморозью и несла в себе предчувствие радости. А чуть рассвело, принялся гонять ветер над землею голоса — то ли сам о чем-то громко рассказывал, то ли звуки пробуждавшейся жизни развевал.
Побелел и промерз в саду скошенный аир, и уже не им тешился глаз, а сухими поленьями синеватой сосны у стены под стрехой. Синеватый цвет вызывал в памяти мерный шум зеленого бора, а звуки, носившиеся над землей, вступали в противоборство с этой игрой воображения…
И от этого невмоготу было унять сумятицу в чувствах, и день тот был словно какой-то гранью между абсолютным покоем души и отчаяньем, между радостной тишиной и бесприютным холодом.
Шел себе день тихой поступью, безмерно далекий от того, каким он воображается всему, что способно воображать. Вот так шел себе, как ходил вдоль забора Буланый, привычно ощущая на зубах вкус жеванного когда-то сена, а на шкуре — прикосновения ветра, скользившего по его ребрам…
Обнюхал Буланый свежие лозовые перевясла, которыми подновлен был забор, потеребил губами сухой лист на них, даже втянул было в рот несколько этих листков, помял их малость деснами и выбросил. Потом встал под грушей да так и стоял, пошевеливая одним ухом и уронив голову. Ему не было холодно — было скорее безразличие ко всему. Полевой простор его не манил, а прошлого для него не существовало. По одну сторону межи все было заполнено тем, что есть, а по другую, там, где отведено место прошлому, — было пусто. Эта всегда пустующая половина иной раз пропускала через себя, давая пищу воображению, что-либо донельзя тонкое и особо острое, что порождало внезапный подъем, заставляло Буланого из последних старческих сил поднимать голову, вскидывать задом да встряхивать шеей. Последний раз это было вчерашним вечером, когда Роман Драгун положил в ясли сена. В темноте вдруг запахло сеном, и в самый первый момент уловил было Буланый в этом запахе что-то от росной травы в летний вечер. У него сами собой раздулись ноздри, пробежала дрожь по шее, а перед глазами в темени хлева встала на миг какая-то луговина с кочками, ольшаником и росной травой. Да еще, но уже не столь ярко, — румянец солнечного заката. А потом уже сено пахло сеном и Буланый спокойно жевал, вот как сейчас спокойно и безразлично стоял в саду…
Стоял себе и стоял.
Это не была печаль живого существа, а ровный покой: тянется помаленьку время; ветер дует, и коль я стою, то, значит, стою. Был у Буланого такой вид, как будто он хотел сказать: «Все принимаю таким, какое оно есть».
И в это же самое время совсем близехонько, за бревенчатой стеной, в хате, человек разгладил усы, потянулся до хруста в суставах и с какой-то фатальной решимостью сказал не то самому себе, не то кому-то еще:
— Видно, хватит уже с этой клячей валандаться… Не будь я Роман Драгун, если что-нибудь на нем потеряю.
На скамье у стены сидела его дочь — худая, остроносая бабенка, всегда чем-нибудь озабоченная. Она помолчала немного, потом ровным голосом поддакнула:
— Ага, надо его к черту сбыть.
И разговор в хате на этом был окончен. Роман Драгун уже знал, что делать и куда идти. Он с облегчением закурил и с минуту, не подходя близко к окну, смотрел, как медленно угасает за ним белый день…
Короток был он, этот день. Пока в хате поговорили, пришли к решению, он и догорел. И пока отходил, окутывался синеватыми сумерками, Буланый пил у колодца воду. Пил, как всегда. Все шло точно так же, как и прежде. И все было точно так же, как всегда, — и грустно, и радостно.
Карась был худой и щуплый старик.
По утрам очень уж любил умываться. Долго тер при этом свои маленькие гладкие уши и такой же маленький белый нос. Расчесывал пятерней круглые седые усики и жиденькую бороденку, а потом одевался во что-то черное и длинное, что прежде называл сюртуком, а теперь не называл никак, ибо за давностью лет одежина утратила всяческую форму и ни на что не походила.
По натуре он был молчун, однако вечно тянул себе под нос какую-то вялую мелодию, словно вторя этим ровному, без бурь и затиший ходу своей жизни. Все, что делал, он делал решительно, не оглядываясь на других и не отвечая взглядом тем, кто смотрел на него. Как будто для него не существовало ничего на свете, кроме его самого и того, что он делал.