На этом общий разговор и кончился. Люди разошлись, унося каждый в себе мысли, уже далекие от Буланого. А Буланый миновал одну, две, три хаты и вдруг почувствовал, что болят ноги. Перешел на шаг, не переставая раздувать ноздри, — то ли от ощущения близости луга, то ли от усталости.
Так очутился он за огородами и принялся грызть мелкую траву, и оттого, что был он лошадью и неведомо ему было то, что у людей зовется мыслями, почти сгладилось у него все давнишнее, для него как бы не существовало прошлого, не было этого прошлого в четких ощущениях. Оно было в жизни и представало, например, в том, что вот от старости, от былых трудов и житейских невзгод ноги стали часто болеть и глаза подергиваться корочками гноя, но это не было сознанием, как не было и самого сознания, — это был далекий от понимания и мало что значащий факт…
Уже не плакал день снеговой водой, потому что снег исчез, лишь тихо стояли в ручьевых проточинах эти слезы — словно день выплакался и стало ему легко-легко. Смыл он слезами непрошеную хмарь, разогнал олово туч и теперь смеялся — ясно и тихо.
А тут еще гуси, прогоготавшие весь свой век на огородах, поднялись и белыми тяжелыми комьями, перевалив через плетни, полетели в поле. Трудно им было плавать в высотах, сытым и солидным, как стены, что их стерегли, — попадали на землю и принялись там что-то выискивать.
Буланый щипал траву, а они что-то искали, и было во всей их повадке степенное веселье, совсем не такое, как у Буланого. Тот просто был во власти каких-то смутных порывов. То тянуло его куда-то идти, задрав голову, то страшно хотелось — с чего бы? — набрать полный рот травы и жевать, жевать ее. Это было то же самое, что заставляло его в молодые годы скакать — хвост трубой — по загонам. Так и стонет земля, так и взвизгивает дорога под копытами. Только пыль столбами ходит там, где проскачет, бывало, Буланый. Уж как путал его Роман Драгун — ни одно путо не выдерживало: порвет да как ударит со всех четырех…
И что ж удивительного, что по сей день Янка Самохвал, завидя Буланого, всегда качает головой и выводит медлительно чуть ли не на все двенадцать темпов:
— Что это был за ко-о-нь, ай-я-яй!..
Вот ведь не спросил тогда Янка Самохвал у молодого Буланого: «Куда ты летишь, задрав хвост?» А у Буланого не было ни ума человечьего, ни языка, чтобы ему на это ответить…
Гуси негромко переговаривались, а Буланый поднял голову и побрел узкой дорожкой в ту сторону, где чернели кусты.
Было это давно, и больше с тех пор это чувство уже не появлялось, стало забываться, и даже следы его все больше отдалялись на волнах времени. А тогда оно было сильным, было большим, ибо его питали и преломлялись в нем и ощущение, и осознание всего сущего.
Был Роман Драгун куда моложе и крепче, чем теперь, и мысль у него была острее, это она с годами стала сдавать…
Тихо было в те дни и в хате, и на дворе. И он все старался найти какую-нибудь работу, чем-то заняться вне дома, чтобы не видеть, как там лежит и страдает его больная жена. Лежит и страдает. Это наполняло все, выходило за всяческие пределы. Да, он это чувствовал. Была это ненормальность, был хаос, изначально чуждый человеку, и тот искал гармонии. Проявлялось это в его стремлении видеть все вокруг себя нормальным, в привычных берегах. Хотя бы как-то представить, что так оно все и есть. Ходил он по двору, по утоптанному снегу, и были у него две вершины настроений. То хотелось сжаться, стать маленьким-маленьким, неприметным, и чтобы таким стало все в противоположность тому, что висело над ним, — ненормальному, страшному и огромному.
На исходе дня он с удовлетворением задавал Буланому сена и подолгу стоял в хлеву, подперев плечом стену.
Буланый был еще справен и в самой силе. Хрупал сеном в темноте хлева спокойно, далекий от бурь, которыми кипел человек, а человек стоял подле него и пытался обмануть себя: «Да ведь все же как надо: Буланый стоит на черной в сумерках соломе и мирно жует в тепле да в добре. И я стою и смотрю в тихую пустынность зимнего вечера».
Так нисходило на него умиротворение. А потом мысль возвращала к действительности, и уже казалось невозможным исцелиться тишиной. Тогда в человеке вздымалась буря, тревоги и желания будили протест против неизбежности тяжелых переживаний, против тоски. Бунт расчищал дорогу внезапным приливам радости… Мысль человека напрягалась и приходила в действие. Потом все это опять опадало. Так шла борьба в его настроениях — то все кипело, то текло ровно. И повторялось то и другое с разной силой, пока не кануло в прошлое…
А Буланый неспешно ел, спокойный оттого, что сено было вкусное, удовлетворенно терся губами о ясли, и мир с его бурями и затишьями был для него тем, что, пожалуй, можно назвать словами: постепенное насыщение.
Для него не существовало ни Романа, хотя тот и стоял рядом, ни каких бы то ни было оттенков происходящего.
Роман же был им переполнен. Лицо его тогда было живее обычного и отражало на себе смены ощущений, отчего в нем появлялось нечто общее с окружающим миром, и уже в этом была противоположность хаосу, было некое устремление.