Лет пять тому повстречал он на жизненном пути одного человека, который в течение нескольких первых дней вроде бы пытался войти в эту его вяло-бесконечную жизнь, но потом оставил тщетные попытки, занял место поодаль, плыл сам по себе и лишь изредка вторгался в замкнутый мир Карася. Это был Николай Беляк. В жизни этого человека самым важным моментом, вершинной точкой было то, что служил он когда-то в солдатах, сам брал и затем сдавал какую-то карпатскую крепость. Этому обстоятельству он был обязан умением проявить характер, сделать свой слабый от природы голос зычным да еще привычкой где надо и где не надо хвастать своим умением обращаться с лошадьми. Был он плотен, но из-за широкой кости лицо его казалось худым; ступал твердо, громко печатая шаг, и маленькую голову на сухой шее слегка клонил влево. Что-то общее было в них с Карасем. Не в том, что оба они невысокого роста; это даже непостижимым образом подчеркивало различие между ними — белое лицо Карася носило на себе все приметы старости, а этот был еще молод и крепок, с лицом гладким и свежим, хотя и несколько сероватого оттенка. Было это общее и не в том, что Карась заметно горбился и у этого круглая спина тоже была несколько ссутулена. Сближало их нечто иное, что заключалось в самой их глубинной сути: подчас как-то одинаково светились глаза, словно отражая два схожих потока жизни. Вот плывут по течению двое, барахтаются, и в этом для каждого больше хорошего, чем дурного, даже много хорошего, а коль так, то и не о чем тут говорить, то и ладно…
Возможно, эта общность сложилась в ходе самой жизни. Возможно, ее породило то, чем оба они занимались. Хотя делали одно и то же неодинаково. Дело было одно, и это, пожалуй, самое важное.
У Карася получалось так: уж если всадил он лошади нож в грудь, значит, она скоро испустит дух, и это никак им не воспринималось: ветер шумит, по дороге за пригорком кто-то проехал, вечернее солнце заходит, а я вот коня прикончил — ну и что тут такого? Вроде того — помните? — как Роман Драгун с пеньком возился, а потом о Буланом думал. Ну вот, у этого вся жизнь была такая. Не было в ней ни возвышений, ни спадов, даже вроде не было разницы между нужным и ненужным. Все на одном уровне, все на своем месте. Бью лошадей, ибо это мне нужно, чтобы жить… И слезы мне ни радость, ни огорчение — так, вода из глаз…
Может, и пробуждалась в нем смутная потребность излить в слезах радость или печаль, но дни шли, текли один за другим, и все текло, вершилось, двигалось. Почти каждый день пускался в дело нож, привык Карась видеть теплую кровь точно так же, как привык видеть, что вокруг ходят люди, на грядках растут огурцы. Мимолетно отмечал про себя, что с тупым, к примеру, ножом труднее управляться, но уж если он тупой, то тупой и есть…
Николай Беляк, напротив, остро переживал всякий такой момент. Когда он помогал Карасю где-нибудь на лугу или в поле свалить лошадь, то ему очень хотелось, чтобы как можно больше людей видело эту их работу. И чтоб говорили об этом, ибо тут и было о чем говорить — людей в округе тысячи, а меж тем только они двое делают это.
И с каким увлечением Николай Беляк рассказывал потом, как, случалось, от первого удара лошадь не падала и из-за того с нею было еще больше хлопот, больше работы — работы важной, настолько же значительной, насколько никчемна работа всех тех, кто его слушал…
Ни его, ни Карася не понадобилось долго уговаривать Роману Драгуну. Дело сладилось в два счета. Решение подобных вопросов лежало главным образом на Николае Беляке, и он тут же заверил Романа Драгуна, что все будет сделано в наилучшем виде, а на следующий день после разговора забрал у него Буланого и повел в поле, куда и Карась вскорости пришел по узкой, подсушенной ветрами тропинке…
И здесь, на вольном просторе, посреди необъятной земной шири, должно было свершиться то, что было и пребудет самым важным в представлении всякого живого существа, коль скоро жизнь безмерна и необъятна, и перед ощущением ее ничто вся огромность мира, и смысл ее — в радости; испытывая печаль, живое существо чувствует и помнит, что есть на свете радость и что в ней и в вечном стремлении к ней — оправдание жизни.
Пять дней под ветрами стыла земля, а потом эти же ветры погнали с запада мягкие тучи, а от туч темнее стало на земле, и тогда унялись ветры. И тучи словно бы принесли тепло — оттаяла схваченная морозцем земля, повеселели, зазеленели снова мхи в распрямившихся кустах.
А тучи все шли и шли, все ползли по низкому небу и вскоре стали исчезать за чертой горизонта. И уже открылась глазу сероватая синь неба; снова начали упорно звать в свои дали дороги, снова похорошели земные просторы, порождая желание куда-то идти и идти.
Так было на земле для людей.