Мне хотелось плакать и говорить об этом всем — и далеким и близким. И я с безысходной тоской почувствовал, что Дося меня не поймет…
Дядька Язэп, один из всех, кто мне близок, может услышать меня…
Целый день назавтра ходил я, словно в тумане. Припомнилось, как тогда, вечером, дважды прошел мимо нас тот практикант, я ощущал на себе сквозь темноту его колючие взгляды. Он ничего не говорил: глянет искоса — и дальше. А тут, едва смерклось, вышел я на улицу и увидел: Дося и практикант шли, тесно прижавшись друг к дружке. Я сунул руки в карманы, свистнул, настроился на юмористический лад и запел!
И тут же вдруг вопросил себя требовательно и грозно: кто дал тебе право ковыряться в душе другого человека?
«Ну, а что? — возразило мое второе «я». — Вопрос этот надо пустить по двум линиям. Тут могло быть так: она, к примеру, разозлилась за что-то на своего практиканта и, чтобы задеть его, посидела вечерок с тобою; в этом случае ты, стало быть, орудие борьбы, машина в облике человека. Так чего же ты казнишь себя за те, что пропел эти строчки? Пой себе дальше. А то — руки в карманы да посвищи…»
А вторая линия?
Вторая линия могла быть такой: «Дно у человека всегда видно. И все его движения как на ладони. Потому мы и знаем, что там, в глубине, ни с чем не сравнимая тонкость и бесконечное движение. Иначе сказать — целый мир там нашел для себя вечное и всегда одно и то же зеркало…»
И маленькая, смуглолицая Дося тогда непритворно любила меня, точно так же, как сегодня — того практиканта.
А если так, то исполнись к ней высокой признательности, подними и неси ее, эту признательность, одари ею людей. И прочь твои грязные копыта — сохрани в себе только остроту прекрасного…
Поздно я сидел в ту ночь в хате с дядькой Язэпом. Мы говорили о Михале, говорили, как никогда прежде. Дядька на глазах стал меньше ростом, усох и сгорбился. Уронил лицо в ладони и тихо заплакал. Потом смахнул слезы и сказал:
— Человеку, чтобы стать самим собою, через многое надо пройти…
А я подумал:
«Человек, иначе говоря, многое должен познать».
Дядька Язэп молча курил; он снова выпрямился в полный свой рост и сидел так долго.
И я неожиданно ощутил в себе и вокруг себя деятельную силу и размах человека на ничтожном атоме вселенной — земле…
Весной сестра моя посеяла цветы, и теперь перед окнами на круглых грядках цветут настурции и белые астры, и над ними шепчутся желтые вишни, внимая рассказам ветра о бездонной сини лесных далей.
Стелется пыль… На исходе дни с белой паутиной.
Сестра полощет белье во дворе. Весело журчит вода, стекая с ее белых, обнаженных по локоть рук. Потом она садится у стены и начинает напевать «над озером чайку». Мне отрадно через окно смотреть на нее, на настурции и астры, на желтые вишни и гонимую ветром пыль.
Скоро вечер. Ветер не стихнет, и слышно будет, как за рекою ведут свой разговор сосны…
Вечером, насколько я знаю, соберутся наши поговорить о земле.
Будет там стоять дядька Язэп, как вросшее глубоко в землю дерево, будет молчать да изредка вставлять замечания; будет высказываться Астап Варивончик и хохотать Михалинчик Петрусь. Будет сидеть в сторонке Евхим Стригун и жалобиться на все — и на худое, и на хорошее: есть же такие люди на свете…
Надо будет после всего этого пойти посидеть у дядьки Язэпа — завтра я уезжаю в город.
Я расхаживаю по хате и думаю. Вдруг входит Томаш Орловский и трогает меня за плечо:
— Пошли, сынку, ко мне.
— Чего?
— Пошли. Там Язэп и Варивончик.
Мы идем по пыльной улице к нему, и Томаш там принимается хлопотать:
— Как вы, хлопцы, тогда хату моей женке строили, дак вот, малость, стал быть, под это самое…
Мы выпили по чарке, посидели.
— Дак вот, братки, — говорит Томаш, — один я остался… Жениться — годы не те, скажем прямо, а так жить — тоже… Да еще дочку вот замуж отдаю.
— Ты женку-то любил? — спрашивает весело Астап Варивончик.
— Что т-ты у старого человека спрашиваешь? — смущается Томаш. — Что это ты? Ты думаешь, я сам знаю сейчас… Как бы не так… Годы не те уже… лихо его знает…
Мы еще выпили по чарке, еще посидели и стали расходиться… Кружится легонько голова: я прохожу мимо хаты дядьки Язэпа, вижу, как Дося ходит по двору, и мне, как тогда, в поле, хочется подбежать, подхватить ее на руки и мчаться так с нею по пустынным дорогам и без дорог…
Завтра я уезжаю в город.
Три года — большой срок в человеческой жизни. Я сейчас все припоминаю, переживаю заново, думаю.
Сегодня днем на людной улице увидел Досю с мужем — тогдашним студентом-практикантом. Она располнела и выглядит серьезной и задумчивой… Это все навело меня на мысль: сколько дорог будет еще пройдено и скольких людей предстоит узнать!..
Я поклонился Досе, и она внезапно побледнела, осунулась как-то, стала маленькой, и в глазах у нее промелькнуло что-то острое — не то мгновенная радость, не то боль…
Вечером пришло от сестры из деревни письмо. Была там приписка и от дядьки Язэпа. Буквы неровные — трудно писать без привычки: