Там, где-то за кустами над речкой, у дядьки Язэпа досыхает скошенная трава. Не может быть, чтобы Дося не пришла сложить ее в копны. Вспомнив об этом, я отдаюсь мыслям, что не зря торчу тут, на этой зеленой дороге, — вечером-то она все равно будет со студентом.
Теперь я весь нетерпение. Оттаскиваю под телегу плуг, сматываю вожжи и держу путь к дядькиной отаве. Там — никого, только стаи диких птиц.
Полный разочарования, возвращаюсь. Дохожу до опушки кустов и вижу: маленькая и смуглая, навстречу идет Дося. Идет босиком, в синем, на густых черных волосах — белая косынка.
— Ваша отава совсем сухая, — говорю я.
— Тата завтра ее заберет.
Что бы еще ей сказать? Когда сижу вечером с дядькой Язэпом и вижу, как она разгуливает с каким-то практикантом, у меня складываются в голове целые монологи. Но это не сейчас… Я не знаю, что ей еще сказать.
Мне отчаянно хочется подхватить ее на руки и мчать куда-то далеко, за высохшую отаву, за бескрайнее поле. Мчать, пока она не закроет глаза и не задремлет. Тогда я положу ее на землю, овеянную ветрами и исхоженную людьми, буду смотреть на нее, н у меня будут слагаться сами собой великие гимны.
А пока я молчу и смотрю ей в лицо.
— Что ты так смотришь?
Лицо ее вдруг заливает краска, и я чувствую, что она тоже не знает, о чем говорить.
А может, ей тоже страшно хочется, чтоб я подхватил ее на руки?
У меня в голове, в жилах начинает стучать кровь, и я еле слышно говорю:
— Ты долго там будешь?
— Только отаву в копны сложу.
— Тогда давай домой вместе поедем.
— Нет, я пойду за речку, на хутора.
— Чего?
— К тетке.
— Но ночевать-то домой придешь?
Сейчас я знаю, что она была совсем дитя: ей казалось, что раз по вечерам она гуляет с практикантом, то даже каждый куст шепчет об этом, намеки на это слышались ей в любом, самом невинном слове.
Она еще сильнее покраснела и с какой-то не то легкой обидой, не то иронией сказала:
— Ну, а ты сам где будешь ночевать?
Теперь-то я все понимаю. А тогда радостно потемнело в глазах и пришло успокоение: иди себе, иди, милая, вечером я увижу тебя.
— Мне пора ехать, — сказал я.
— А мне пора идти.
И она пошла… А я ехал домой и раздумывал: «Хорошо, что она не едет со мною — у меня немытые босые ноги, запачканные полотняные порты и старая рубаха в заплатах. Недавно, правда, она возила навоз и была одета еще хуже, но я все равно не хотел бы оказаться таким рядом с нею».
Сейчас порою, в минуты душевных бурь и смятений, я рассуждаю так: если искать или придумывать оправдания всему, то самая горькая печаль может быть оправдана тем, что, испытав ее, полнее оценишь радость. Это тем более справедливо по отношению к разным неприятностям, мелким огорчениям… Тогда же никаких оправданий ничему я не искал и не придумывал — принимал вещи такими, какими видел.
Без малейших колебаний я в тот вечер дал волю злости на Досю. Получилось так: я топтался взад-вперед возле их хаты, а она вдруг возьми и выйди из поповского сада вместе с тем практикантом. Я прошел вблизи от них, чтобы она видела, потом повернулся и заставил себя плюнуть и пойти закурить к дядьке Язэпу.
Доставая мне из-за печной трубы табак, он серьезно, с легкими нотками бесхитростного юмора, сказал:
— Что это она, лихо ее знает, с этим землемером спуталась… Дитя горькое, а туда же… Не нравится он мне, ох не нравится!
Стараясь скрыть радость, я принялся накручивать клок волос на палец левой руки и тихо спросил:
— А откуда вы его знаете?
— Сам его сюда из города вез.
— Так почему же вы раньше об этом не подумали?
— А что? — встревожился он.
— Ничего, я так.
— Как я мог раньше об этом думать? Ты что, не понимаешь? У меня, кроме Михала, ничего тогда в думках не было. Свет не мил стал — не чаял, что выживу. Сейчас вроде трохи отлегло… А кроме того, как-то я к Досе переменился. Кажется, ни для кого у меня уже не может быть такой любви, как была к Михалу…
Он говорил, а я копался в своей душе, уже готовый отдать самому себе грозный приказ: «Молчи, действуй по отношению к Досе, а он здесь ни при чем, ибо даже он в этом деле имеет право разве что на отеческий совет… И ты, ты какое имеешь право злиться на нее? Кто тебе дал такое право? И кто вообще властен давать кому-то права над другим человеком?»
— Смотрю на тебя — нравишься ты мне, — говорит дядька Язэп, прикуривая от лампы.
Но теперь уже эти его слова ничего глубокого не задевают во мне: все дело в Досе.
Однако говори, говори, родной мой, близкий дядька Язэп!
— Как у тебя дела?
Дела у меня такие: заканчиваю вместе с отцом пахать, молочу и жду из города уведомления — зачислен ли я студентом. Жду уже долго и думаю, что впустую.
Об этом и говорю дядьке Язэпу.
— А знаешь что, — говорит он, — сдается мне, что нет в тебе покоя, что-то, видно, тебя мучит. Вот пережил бы ты такое, как я, как для меня смерть Михала… У меня уже мало такого будет, а у тебя много еще. А может, это у тебя все от того, что смолоду ты открыл душу всякому такому, ну, как мне — смерть Михала? Бродишь один, кто тебя знает… Беспокойный ты…
Что ответить ему?
Подумав, я говорю, стараясь, чтобы это прозвучало шутливо: