— Тридцать лет живу с нею. С тех пор, как женили.
— И что ж сейчас расстаться приспичило?
— Надо бы и раньше. Однажды, помню, накатило на меня — вез снопы с поля, лет семь тому, и девушка шла по дороге: лицо от жары под косынкой спрятала, только глаза светятся. Я глянул на нее, и потом с полгода что-то гнело душу.
— Так это с тех пор все?
— Нет, и прежде было.
Я иду с ним шаг в шаг и вот уже размышляю о нем: это не просто так, это тип беспокойного человека, славного и немного загадочного в его вечном кипении.
— А что это за девушка, что встретилась вам на дороге? Ну, с лицом под косынкой…
— Да откуда же мне знать.
Я так и думал… И вот уже бури всколыхнули меня, и вольная воля, не знающая предела в провалах печали и радости вечного кипения своего, взяла меня в плен. Глубины, полные вечных бурь, заглянули мне в глаза.
— Я не пойду дальше. Я пойду вот этой дорогой, мне — туда.
— Куда?
— На работу. А в город — туда, прямо по аллее.
Он слегка словно бы удивился, помедлил, посмотрел на меня. Казалось, он жалеет, что завел весь этот разговор.
— То, что ты мне рассказал, — это хорошо, это интересно…
Он дотронулся пальцами до козырька и пошел дальше.
Я догнал рабочих… И вот мы едем в товарном вагоне в новые дали земли. И настроение у меня — отголоски грусти и веселый протест.
Скорей в просторы, в тревогу, в острую печаль, в жгучую радость людскую!
Едем лесами, едем полем.
Какие туманы стелются вокруг!
Осень. И как остро пахнет земля!
НОЧЛЕГ В ДЕРЕВНЕ СИНЕГИ
В большом походе не до передышек. И мы спали мало — урывками, часа по два от силы.
В деревне Синеги застали мы следы проходивших тут до нас воинских частей: дети играли с кабелем, в крайнем дворе у хлева на раструшенной соломе россыпью валялись патроны; мы примерили их к своим винтовкам — не подошли, так и оставили валяться.
Восемь хат деревни Синеги шуршали на ветру взлохмаченными хребтами соломенных крыш.
Спать ложиться надо было без промедления.
В хате меня встретили тихая встревоженность и беспокойные взгляды напуганных войною людей: тут было четверо детишек и женщина — хозяйка и мать — красивая, величавого обличья крестьянка.
Мы стелем себе в холодных сенях на каких-то невысоких ящиках — я и наш взводный, товарищ Скобаков, веселый и рыжий малый, родом с каких-то там Олонецких озерных рыбных прибрежий. Мы поправляем солому, сбитую нашими, тоже военного звания, предшественниками, кладем под головы всю свою солдатскую амуницию, и тяжкая дрема тут же смеживает нам глаза.
Дверь в натопленную хату открыта. Там долго и приглушенно спорят дети из-за какой-то «подушки с красной прошвой», и наконец все затихает.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Привычный подниматься утром по тревоге, я внезапно вскидываю голову и силюсь разогнать каменный предутренний сон. Молодой день едва цедит сквозь маленькое солнечное оконце свой первый свет.
«Еще пять минут полежу и потом уж — будить Скобакова», — думаю, усилием одолевая дрему. Подкладываю руки под голову и зажимаю ими уши. В голове боль и мерные толчки.
Из хаты доносится тихий говор:
— Вставай, сынок.
Все молчит.
— Сынок, встань, прошу тебя.
— Ай, мама…
— Вставай, сынок, ну кто ж встане, ты же у нас большенький.
— Еще хоть немножко посплю.
— Поспишь днем, а сейчас — ну кого же мне будить…
Мальчонка заплакал. Протяжно заныл сонным голосом, ныл и, видно, спал. Потом вдруг умолк. Молчала и женщина.
Я встал и разбудил Скобакова.
Я вошел в хату.
Женщина рвала, стараясь выкроить два одинаковых полотнища, ветхую, изношенную до сплошных дыр сорочку.
— Добрый день, — сказал я.
— Здравствуйте, — ответила женщина.
— Спасибо за ночлег, мы уже уходим.
— Счастливого пути.
Что бы еще сказать? И я говорю:
— Пускай мальчик еще немного поспит, пускай растет.
Чувствую себя так, словно в чем-то виноват.
— Ну а что мне делать? — говорит она вдруг резко, с напором. — Что мне делать, как мне одной справляться? Хозяина нет, воюет хозяин. А сегодня мне нужно начать овес жать, достать где-то лошадь да хоть возик жита привезти — обобью как-нибудь, тем же вальком, а вечером на жерновках смелю, если подсохнет за день на печи, да на завтра опару поставлю — с хлебом будем…
— А лошади нет?
— Поляки позавчера в обоз погнали, с хлопцем заодно.
— С каким хлопцем?
— С сыном.
— Большой?
— Какое там… Был бы большой — я бы так не горевала… А тут мальца никак не разбудить, чтоб корову выгнал попасти. И на завтрак дать ему нечего. Накопала вчера утром картопель трохи, мелкая еще, дак под вечер солдат накормила — идут босые, голодные, оборванные… Может, думаю, и мой там где-нибудь горемыка… — Она подошла к кровати. — Вставай, сынок, я тебе на портянки свою старую сорочку порвала, чтоб тебе было чем ногу мягким обернуть. Обуешь Миколкины лапотки, они тебе по́велики, и свободно ноге будет… Вставай, сынок. — Она склонилась над сыном. — Скоро должно прорвать.
— Что прорвать?
— Нарыв. Еще на той неделе ногу пробил, наскочил на какой-то рожон — нарывает.