Понемногу, за долгий срок, для Томаша был приобретен запас одежды разных фасонов и на любой возраст: и на десять лет, и на двенадцать, и на пятнадцать, и на восемнадцать, и на двадцать. Все покупал отец. На вешалке в клети висели сапоги, брюки, куртки. Были платья для Лизаветы, платки, башмаки, чулки… Временами же на него находило просветление. И тогда он прекращал это пустое занятие и задумывался о том, что сделать значительное, верное и действительно нужное, чтобы увидеть детей. Наконец его терпение исчерпалось. Даже сидеть на колоде посреди двора уже не доставляло ему удовольствия. Его потянуло к людям, он стал суетлив. Его уже видели в ближайших местечках на ярмарках, у церквей и костелов в престольные праздники, без всякой надобности захаживал он часто и в сельсовет. Он расспрашивал и советовался. В Польшу посылал письма чуть ли не через день.
Угрюмость его исчезла, он стал разговорчив, и люди это замечали. Однако, хоть время шло, даже целые годы, Сымон все еще видел перед собой босые ноги Томаша, когда его сын в ту грозовую ночь, освещенный молнией, стоял на дороге под согнутым деревом. Он представлял себе Томаша только маленьким, а Лизавету только у матери на руках. Он никогда не задумывался по-настоящему, что годы идут. Но время делало свое дело, и в облике Сымона уже намечались первые следы еще далекой старости. Он выглядел слишком пожилым для своего возраста.
Однажды, как это теперь бывало часто, он отирался среди людей в местечковом кооперативе. Там продавались зеркала. Одно из них висело на стене. Сымон Ракутько глянул в зеркало и смутился: он таки давно не видел себя и не знал, что волосы у него на висках совсем седые. «Боже, значит, я уже не молодой! Неужели прошло столько лет?! А сколько? Наверное, много?! Как же это я упустил, не считал свои годы?» И весь тот день он был задумчивый и грустный. Кому рассказать? С чего начать, чтобы жизнь не протекала и дальше зря, так, как ему не хотелось? Он хотел, чтобы хлеб был не только у него, а чтобы вместе с ним ели и Томаш и Лизавета.
С тех пор, чтобы не терзать себя, он больше не смотрелся в зеркало.
IV
В тысяча девятьсот тридцать девятом году[11]
Сымон Ракутько доехал по железной дороге до города Слуцка и оттуда отправился пешком на запад по старому Московско-Варшавскому шоссе. Была глубокая осень. Только что миновала пора обложных дождей. По обе стороны шоссе по колено стояла вода. Трава, еще не тронутая морозом, была зеленая, и, когда солнце выглядывало из-за туч, одинокий прохожий, как восторженный ребенок, любовался яркой зеленью, и лицо его сияло, как и сама земля в эти мгновения. Он шагал быстро, без остановок. За один день он дошел до Пилипович, где еще торчали возле шоссе столбы, остатки заграждений — признаки бывшей границы. Он шел, сомневаясь и как бы не веря себе. Здесь же как-то сразу преобразился. Если бы кто-нибудь, хорошо его знавший, увидел его сейчас, когда он, миновав Пилиповичи, остановился на полевой дороге, человек этот наверняка бы заметил, как Сымон Ракутько, воспрянув духом, решительно сбросил с себя груз того многолетнего ожидания, которое уже успело наложить на его лицо отпечаток уныния и обреченности. Казалось, он готов был воскликнуть: «Так было! А вы что, хотите, чтобы все текло гладко, без забот и печали? Зато теперь!..»Не чувствуя усталости, Ракутько рвался вперед. На станции Городея он сел в поезд и через несколько часов вышел из вагона на одном из захолустных полустанков. Длинный ряд старых высоких деревьев — лип, дубов, берез, тополей и вязов — протянулся от полустанка прямо в чистое поле. Листья под деревьями лежали еще желтые, и казалось, на них не ступала нога человека. Пройдя мимо деревьев, Сымон Ракутько после недолгих поисков нашел в поле большой камень. Он с улыбкой оглядел камень и оттуда направился к узкой, вытянувшейся лесной полосе. Хорошо умятая тропинка вилась вдоль кустов шиповника и заросших травою меж. Потом она выбилась в дубовую рощу.
Какая чудная осень! В радостном возбуждении, легко шагая, Ракутько упивался прелестью этой неповторимой и, пожалуй, единственной осени. Земля была сплошь усыпана коричневыми желудями. Крушинник, как щетка, стоял над своими же листьями, можжевельник был полон черных ягод, остроклювая птица метнулась в куст, мелкие листочки, как желтый дождь, посыпались с дерева, чахлый цветок на высоком стебле свесил желтую головку — боже, как он мог сохраниться так долго?! А небо! Солнца не было в тот день, но на небе отражалась его близость. Оно здесь, оно всюду, тихое осеннее солнце. Разве не стоит на свете беречь найденную радость и стремиться к ней всегда?! Хороши небеса над нашей землей в позднюю светлую осень!