- Короче? Нельзя! Сердцеведов лучше меня вам это растолкует. Я тоже, было дело, неосторожно осведомился у него однажды, нельзя ли покороче. Чем, как вы думаете, это обернулось? Ведь простейший вопрос и абсолютно закономерный. А он мне закатил целую лекцию, битый час говорил о современности, о законах творчества и о том, как сглупил в литературе Бунин, всюду совавшийся с требованием обходиться без излишеств, без того опьянения, которое иные из варваров от литературы воображают творческим. Нет, ну надо же было придумать себе этакий псевдонимишко! Сразу видно, что скрывается под ним человек, ничего о себе не понимающий, но в самомнении своем нагло воображающий, будто стоит на высшей ступени развития. Человек натужный, высокомерный и примитивный. Я не удивлюсь, если он просто-напросто разделался с вашей Валечкой, решив, что это сроднит его с великим Сухово-Кобылиным, который, как известно, в свое время разделался-таки с некой барышней. Я бы его ни под каким видом не взял в театр. Какой там Сухово-Кобылин! Разве его пьески идут хоть в какое-то сравнение с Сухово-Кобылиным? Что у них общего с великим драматургом? Но директор, неслыханный прохвост, навязал, и это случилось как страшный сон. Это пострашнее будет ваших союзников в папахах! Он, кстати, соизволил присутствовать на прощании с директором в клубе и ненароком оказался среди тех, кто почувствовал внезапное наличие выпущенных мной газов, только не заподозрил ничего путного по поводу их происхождения и истинного источника. И я бы, признаться, не заподозрил, что он свидетельствует всей силой своего обоняния, если бы не заметил, как он отдувается и встревожено поводит глазами из стороны в сторону. Я тогда не удержался от улыбки, а сейчас, хорошенько все это обдумав, прихожу к выводу, что бедняге Сердцеведову в ту минуту пришла в голову громкая и трагическая в самом что ни на есть драматическом смысле мысль, что, мол, завонялся, завонялся прежде времени покойник. Уверяю вас, он еще пьеску на эту тему сочинит. Он еще вообразит, что, мол, если поднатужится, так потянет на самого Федора Михайловича. Да, чудны дела твои, Господи. А что касается вашей бывшей жены, то есть жива ли, это вы уже у него, у нашего выдающегося драматурга, справляйтесь, а мне соваться с подобной заинтересованностью вышло бы не с руки.
Далеко не сразу удалось Острецову добиться встречи с драматургом. Использовал он массу приемов, и через Матюкова пытался воздействовать, и звонил по телефону, добыв у того же Матюкова номер, и в ворота драматургова особняка бился, но всякий раз получал отпор. Его обволокло подозрение, что драматургу есть что скрывать, потому и уклоняется, но все объяснялось гораздо проще: Павлов немножко важничал. Из всех речей режиссера, трактующих намерения Острецова, он уловил, главным образом, фразу, что "тут некий такой человечек, метящий в драматурги, желает с вами повидаться", и тотчас возомнил себя недосягаемой для простых смертных величиной, а Острецова - искателем протекции, жалким писакой, неудачником. И он сказал себе: коль я так понимаю суть потребности в иерархических построениях, что это по-своему, но вполне реально и остро вводит в действительно насущную и глубокую проблему всевозможных интенций между Я и Другим, то встреча моя с "неким человечком" вполне вероятна в практическом смысле, но едва ли хоть сколько-то необходима в моральном отношении. К тому же режиссер вкрадчиво намекал, что в преддверии свидания с "метящим в драматурги" ему следует провести нешутейный опыт соревновательного колебания между ч(к)тойностью Павлова и ч(к)тойностью Сердцеведова и наконец достичь сущностного равновесия, полноценно утвердившись в образе того или другого. Павлов-Сердцеведов счел это наглым вмешательством в его личную жизнь, дикой попыткой внести некую порчу в его достойно развивающуюся биографию. Впрочем, теоретизируя и впрямь не шутя и заходя в этом слишком далеко, он прозревал наличие, среди массы павловских и сердцеведовских атрибутов, свойств, обстоятельств и пр., увязшей в глубочайшей интимности сущности как обреченной оскудевать в нем словно в гробнице, угасать все ощутимее. Неотвратимо гаснет огонек, медленно и скорбно... И в этот тихий час беседы с самим собой, навеянной режиссерскими происками, он думал, что если атрибуты неожиданно превратятся в хлам, отомрут, а сущность выживет и к радости трепещущего в ожидании спасения и благ человечества разродится небывалым человеческим существом, его прямым и быстрым долгом станет наградить этого нового, светоносного, бессмертного человека псевдонимом Демиургов.