Вблизи берега Финского залива Альберт Йос вел собственную хронику схожего процесса «ожесточения» по мере хода выпавшей на долю его и сослуживцев позиционной зимней войны. На фоне острого недостатка возможности согреться и отдохнуть, притом что температура в первой половине декабря падала до –30 °C, Йос начал испытывать сильнейшие головные боли. Весь месяц солдаты усиленно обустраивались на позициях: рыли их ночью и отсиживались под пулеметным и минометным огнем днем. По привычке Альберт в Новый год воскрешал в памяти и пересматривал оставшиеся за спиной события, но на сей раз не прошедших двенадцати месяцев, а «всей прошлой жизни», стараясь уразуметь «безграничную мощь Господа и провидение в этой… путанице жизни». Он вновь подтверждал «нерушимую веру в Господа, и с тем надежду, что в этот год Он повернет дела мне во благо. С верой я устою в этом году и буду поступать в соответствии с чувством долга». Патриотические порывы Йоса имели, пожалуй, скорее католические, чем национал-социалистские стимулы, но понимание личной ответственности диктовалось в равной степени тем и другим[444]
.В январе дела пошли еще хуже. Советская артиллерия принялась поливать их окопы шрапнелью, а температура опустилась до –40 °C; противник целил в немецкие полевые кухни, лишая солдат горячего питания. Часовых из-за невероятного холода приходилось сменять каждый час, и, когда Йос, исполнявший теперь обязанности фельдфебеля, обходил посты, наушники его фуражки от мороза прилипали к коже. Чтобы выкопать окоп или укрытие, приходилось уже не рыть, а взрывать землю гранатами. После каждой метели, когда снег наполнял немецкие траншеи, красноармейцы бросались в атаку живыми волнами, выкашиваемые немецкими пулеметами. Не имея поблизости священника, крестьянский сын определил себе в исповедники дневник, чтобы «держать равновесие в жизни, осознавать правильное и неправильное и смотреть в будущее». Ежась на морозе и подбирая подходящие слова, Альберт Йос приходил к выводу: «Очень редко люди оказываются в жизни перед подобным одичанием [Verrohung] и вынужденными жить в таких первобытных условиях, как в окопах». Он ни в коем случае не исключал себя из процесса. Окопная война научила его сосредоточиваться на таких вещах, как выживание и убийство: «в постоянной готовности к появлению неприятеля, чтобы прикончить его при первой же возможности, что только и позволяет тебе сделаться по-настоящему твердым/грубым [roh]»[445]
. Экзистенциальный страх превратил теперь нацистскую пропаганду на тему «жидовского большевизма», коварных мирных жителей и опасных партизан в совершенно практическое явление. Как бы там ни пилила загнанная в подполье совесть каждого индивида, заставляя его внутренне содрогаться от того, каким «жестким», «жестоким», «суровым» и «грубым» он стал, коллективная трансформация людей на Восточном фронте необратимо завершилась[446].Ганс Альбринг пережил зимние месяцы в маленьком городке Велиж, в тылу группы армий «Центр». Оказавшись под натиском неприятеля на исходе января 1942 г., немцы продержались там восемь недель в ужасающих условиях. Немытый, заеденный вшами и вечно голодный, Ганс вышел из испытания убежденным, что «сравнение испытания (выпавшего на его долю) с апокалипсисом нельзя назвать таким уж натянутым». Однако 21 марта он поведал Ойгену Альтрогге: «То, что я приобрел в плане переживаний, куда больше, чем то, что я потерял». К середине апреля, через две недели после окончательного прекращения атак Красной армии, Ганс с радостью вцепился в письмо от одного из католических наставников в Мюнстере, цитируя его другу крупными отрывками в качестве своеобразного подкрепления сформировавшихся у него взглядов: «И кто знает, может статься, в этом-то и есть метафизический смысл войны, что в нас поднимается новое видение человечности, после того как мы на протяжении многих столетий следовали его ложному и все более искаженному образу»[447]
.