В условиях ренессансной Италии идентификация Средневековья как особого периода служила задачам артикуляции римского «золотого века» как фундамента манифестируемой флорентийскими гуманистами новой итальянской идентичности, ориентированной исключительно на римские образцы. Однако за пределами Италии, в странах заальпийской Европы, воспринятая из Италии национальная перспектива историописания, заданная протонациональным дискурсом, напротив, будет способствовать реабилитации «варварских» народов как самодостаточных соперников Рима и даже своеобразному увлечению местных гуманистов периодом «варварских» нашествий. Все дело в том, что в отсутствие возможности претендовать на прочно присвоенное итальянскими гуманистами римское наследие, внимание неитальянских авторов неминуемо сосредоточивалось на народах, которые в прежней универсалистской, ориентированной на Рим исторической парадигме обычно теряли свою индивидуальность под обобщенным именем «варваров» или «готов». И, в отличие от итальянских потомков римлян, для которых Средневековье означало досадный перерыв в их развитии, для тех, кто стал считать себя потомками «варваров», никакого перерыва не было, а сам этот период длиною в тысячу лет был наполнен славными деяниями их предков[288]
.Таким образом, национальная индивидуализация истории и «соревнование наций», инициированные культурными трендами Ренессанса, постепенно приводят к формированию в странах заальпийской Европы устойчивой совокупности образов собственной архаики. Эта архаика, как священный образ далекого прошлого конкретной самодостаточной нации, более не будет столь же сильно, как это наблюдалось прежде, нуждаться в какой-либо внешней легитимизации, будь то происхождение от троянцев или римлян или концепция translatio imperii. В условиях отхода от средневекового универсализма и преобладания национальной перспективы историописания далекое прошлое «варваров» (как правило, включавшее в себя и период Средневековья) для многих народов станет приобретать статус собственной «античности», почти или совсем не уступающей в своей значимости греко-римской классической древности.
Важнейшую роль в формировании эпистемологических основ новой историографической парадигмы, отвечавшей протонациональному дискурсу, сыграло возрождение античной риторики, причем не только в ее прикладной, инструментальной, функции, но и в качестве смыслообразующего принципа, организующего саму историческую рефлексию. Историческая правда в этих эпистемологических рамках воспринимается через концепт правдоподобия (verissimilitudo), отвечающего, в свою очередь, интересам общественной пользы, вследствие чего историография в значительной степени приобретает этическо-эстетический характер. Подобный «режим истины» (то есть критерий, определяющий истинность или ложность высказывания) оказался чрезвычайно устойчив, просуществовав несколько столетий[289]
. Вместе с тем уже в XVII–XVIII вв. многие сюжеты ренессансной историографии (особенно этногенетические мифы) объявляются «баснями» и «легендами». И дело не только в том, что авторы эпохи барокко постепенно стали усваивать методы рационалистической критики источников, но и в том, что казавшееся «правдоподобным» сто или двести лет назад уже перестало быть таковым в новую эпоху, с присущим ему новым культурным габитусом и социальным знанием.В жанровом отношении господствующей формой презентации истории в эпоху Ренессанса постепенно становится так называемая национальная история, то есть история нации — воображаемого сообщества, объединенного общим происхождением, территорией, языком и другими, более или менее значимыми культурными характеристиками. В то время как риторические основы нового историописания были заложены еще во флорентийских «коммунальных» историях XV–XVI вв. («История флорентийского народа» Леонардо Бруни (1476 г.)[290]
, «История Флоренции» Никколо Макиавелли (1532 г.)[291]), на формирование национальных рамок историописания и его содержательной топики большое влияние оказала «Иллюстрированная Италия» («Italia Illustrata») Флавио Бьондо (1474 г.)[292].