Катерина чертила план, пока литовец растолковывал, как безопаснее идти от хутора, затем, повинуясь, протянула бумагу, где ороговевшим ногтем крестьянин отметил деревни, которые нужно обходить, и опять пояснил все выведенные линии, подвигая по ним, как указатель, шершавый палец. В подтверждение, что надежно спрятала бумагу, Катерина оттянула резинку на рукаве и хлопнула ею, однако основательным покачиванием головы литовец одобрил место лишь после того, как, отвернувшись, Катерина затолкнула план за пазуху.
У проселочной дороги расстались. Но прежде чем замереть одному перед неубранным полем, крестьянин тронул каждую за плечо, отступил на шаг, словно представляя женщин своей участи, где больше не будет его заботы, потом отступил еще на шаг, еще, пока разрыв между ними не стал настолько велик, что они, поняв вдруг свою беззащитность, юркнули в рожь.
Шли несколько дней, выжимая из себя все силы на ход, веруя в милость природы. В поле попадались копны, где можно было передохнуть, в лесу укрывались от ливня, который старуха чуяла ревматическими костями за сутки вперед, хотя покойная чистота неба не настораживала даже высоко реющих сарычей.
На третьи сутки, под вечер, чувствуя себя подавленно перед разлукой, приближающейся с каждой минутой, повалились в изнеможении на краю леса. Город, до которого они все-таки дошли, темнел впереди. Единственная безопасная дорога, ведущая к воротам монастыря, тоже затягивалась темнотой. А вся остальная земля, между лесом и монастырем, была утыкана дощечками с надписью: «Minen!» Старухе и Катерине, жившим за рыночной площадью, ничего не оставалось, как понадеяться на везение: до дома не слишком длинен открытый путь, бог даст, не встретят немецкий патруль, у Анны же был выбор: либо идти через охраняемый центр, оттуда повернуть в свою сторону, к деревне, либо обойти город возле монастыря, зато отказаться от единственной дороги. И она рассудила: там — патруль и долгий окольный путь, здесь — мины, но путь короткий, совсем близкий, отчаянно близкий для матери, не ведающей о судьбе детей.
Поплакали, расставаясь, и ни одна не решилась пожелать другой счастья, боясь сглазить таинственную судьбу, которая ждала через несколько минут, едва кончится росистая трава опушки.
Еще можно было передумать, догнать старуху с Катериной, пока не ушли далеко, и не стоять, словно на кладбище, перед страшными дощечками, перед погребальной землей, начиненной металлом, безвредным, если не зацепить ногой проволочку. Но если…
«Разве нужно кому-то, чтобы мои дети стали сиротами?» И Анна шагнула вперед.
Она не смотрела вниз: на болотные кочки, на куповья, опутанные колючей проволокой, как когда-то не смотрела на воду, ступая по льду. Ей было так страшно, что казалось, будто аккуратные трафареты множатся на глазах, делая землю нереальной, похожей на отражение преодоленного пути. Потом расстояние отметилось болью в ободранных ногах, и, выйдя к монастырю, она почувствовала, как холодна роса. В это петлянье Анна вложила всю безысходность затравленного существа, все родительское пренебрежение к себе и почти первобытную хитрость, доведя представление об опасности до образа разлетающегося на куски тела, не оплаканного, не удостоенного могилы, никому не нужного, кроме голодных тварей. Подчинившись инстинкту зверя, завороженного магнитными токами своего тепла, она обрела разум, а с ним и чувство преодоленного пространства, когда сообразила, что зря ищет обувь в примонастырском бурьяне, что она брошена возле шоссе.
Вид оштукатуренной ограды вернул уважение к неизвестности, к городу, где было так мало мужчин и так много лошадей, что их подковывали монашки. Глухая стена не позволяла ничего предугадать, скрывая не только двор с кузнечным хозяйством, но и мир впереди, который мгновенно стал средоточием одних звуков и сделал зрением слух. Шорохи преобразовывались в картины заслоненной действительности, казавшейся такой безмятежной: с безлюдными сонными улочками городка, с острыми крышами и огороженными усадьбами, едва все это наконец открылось из-за стены.
И вот перед Анной хозяйский дом под Кретингой, куда она должна была вернуться после успенской службы, а вернулась после облавы, лагеря и побега. Стукнула в окно. «Если хозяйка не проснется, недостанет сил даже царапнуть по стеклу». Но хозяйка вскочила, отбросила занавеску: «Езус Мария! Аня парат». «Пришла-пришла», — повторила Анна, плохо соображая, что это она вызвала из домашней темноты шлепанье по полу, лязг крюка, хотя намеревалась переждать ночь в огороде под навесом для дров: «Только вот оживу, доплетусь к поленнице». А хозяйка уже тянула ее в дом к проснувшимся детям, еще не ведающим, где сон, где явь, и довела до самой кровати, так что дети могли обнять мать, вскрикнув от радости.