И сами ощутили себя нелепыми в поисках кастрюль, особенно когда забрели в контору, которая оказалась похоронной. Перед металлическими венками и черными искристыми накидками, такими настоящими, довоенными, как-то не верилось, что существует смерть на дороге, во рвах, на виселице. Все здесь внушало: люди умирают только в своих постелях от возраста и болезней… И вдруг этот миг отрешения обозначился страшным грохотом — упала кастрюля. В сумерках померещилось, что разверзся мраморный пол, что началась бомбежка, и женщина, выпустившая кастрюлю, прижалась к подруге, поняв, что мир восстановился во всей достоверности, хотя ни один предмет вокруг не колыхнулся.
Они чувствовали себя изношенными, вдыхая сырой воздух поздней зимы; враждебное одиночество города обостряло тоску по дому, внушало мысль, что они тут лишние, зря ищут пристанища до рассвета, вместо того чтобы поскорее убираться восвояси.
В крайнем доме заночевали. Фотография благообразных супругов, прислоненная к кувшину с водой, смотрела на них из палисандровой рамки. Так хотелось пить, что, не выдержав, Анна глотнула несколько раз.
А утром едва заставила себя подняться, натянуть фуфайку и вслед за подругами, предостерегавшими вчера: «Лучше перетерпи жажду. Вода, может, отравленная», — выйти на улицу. Вяло помогала устанавливать кастрюли на санки, опасаясь одного — испортить лихое дорожное настроение подруг. А когда рассвело, они вдруг заметили: «Что это лицо у тебя желтое…» — не подозревая, каких мучений стоил ей каждый шаг. Сразу никто и не догадался связать этот странный цвет кожи со вчерашним предостережением. Но погодя взяли в толк, ахнули, стали клясть себя, свои слепые глаза, чертову посуду, из-за которой совсем одурели.
«Хочешь, выбросим кастрюли? Повезем тебя?..» Анна не слушала, ожидая единственного: «Пришли!» Но когда оно наконец прозвучало, она не услышала ничего, кроме вороньего вскрика. Свалилась в снег, разрешив себе умереть на хуторской дороге, где возня с телом меньше обременит подруг.
Они дотащили ее до усадьбы, распахнули ворота, внесли в дом и, по совету Алдоны — литовской хозяйки, побежали в лес за брусничным листом. Весь этот час Алдона и дети кутали ее в одеяло, которое она тянула к голове, пугаясь ржания гнедых коней своего бреда, загнанных на облака, откуда они высовывали морды, облепленные пухом.
Беспамятство продолжалось и когда вернулись подруги. Их шепот у кровати заставлял гнедых коней памяти перенестись в белое поле, а потом исчезнуть при виде шумных женщин, зачерпывающих пух в кастрюли, где он начинал таять, как снег, и превращаться в чистейшую воду с запахом травяного отвара. Ее не хотелось пить, как ни уговаривал кто-то: «Аня, выпей. Выпей, пожалуйста».
Просила хозяйка, но Анна не могла этого знать, а если б и открыла глаза, все равно, одолеваемая кошмаром до полуночи, не увидела бы ее с кружкой горячего настоя.
В полночь очнулась. Вместе с явью возвратилось понимание того, что лежит на кровати, между стеной и занавеской, что укрыта знакомым одеялом и так тяжело придыхать во сне может только Алдона.
Две недели хозяйка посылала детей в лес за брусничными листьями, чтобы поддержать больную, пока не отыщется какой-нибудь врач с запасом порошков от желтухи. И врач нашелся, словно призванный самой судьбой, хотя в судьбу не верил, никогда не изучал линии на своей ладони, и до войны давал цыганкам деньги за одни их ласковые уговоры и желание заглянуть в его маняще-шалые глаза.
Заметив на улице маленьких детей, врач подумал: «Значит, и мать молодая» — и мягко спросил: «Где мама?» Дети почуяли в нем доброго человека: ведь он разрешил потрогать кобуру и говорил так же, как они, — по-русски. Показали ему короб с листьями, пересыпанными снегом, решив, что этого достаточно, чтобы вызвать желание помочь их больной матери. И, молча, повели к дому.
Запах вываренной травы, так же как и завешенный угол и скованность детей вблизи него, выдавали в доме болезнь.
Прежде чем свет упал на желтое лицо с дрогнувшими веками, врач кашлянул на случай, если больная не услышала скрип двери, и размял холодные пальцы, словно заранее зная, что понадобится прощупывать увеличенную печень.
Он предпочел бы тянуть время и ловить пульс, чутко сжимая запястье, чем просить женщину раздеться на его глазах; привыкший к раненым, он растерялся перед этим невредимым телом, да еще молодым, длинным, как будто загорелым на вид, и не сразу припомнил, какими лекарствами изменить нарушенный состав крови, текущей под горячей кожей, к которой только что прикасался и которую ощущал весь обратный путь к полевому госпиталю.
Врач был далеко от литовского хутора, среди готических руин взятого Люблина, когда дети перестали его вспоминать, захваченные расставанием с Алдоной и долгим переездом в товарном вагоне, на полу которого Анна гадала, чем встретит освобожденный Псков. И радость быстрого выздоровления гасилась неизвестностью.