Читаем Мода на короля Умберто полностью

Новым утром навалили сено на доски между крышей сарая и коровами, Анна зарывалась туда, бросив кухонную работу, если ребята давали сигнал: «Чужой!», если лаяла собака или гоготали гуси. За полтора месяца так привыкла таиться, что даже приход своих увидела сквозь щель сарая, пока не осенило: «Да ведь это же наши!» И, оглушенная грохотом танков, выбралась на свет, где никто не интересовался ее растерянностью, словно понимая, что нужно время, чтобы заново учиться жить и ничего не бояться.


Она говорила как будто для того, чтобы я представила себе границы своей зависимости и своего умения оставаться верной пережитому, даже когда настоящее вознаграждало за него. Она словно бы поучала, что и в испытаниях есть смысл: одному они даются, чтобы добиться цели, другому — чтобы не дойти. Иному же для острастки: не лезь, порода не та. Она хотела передать свое убеждение, что выживает тот, кто не признает себя побежденным. Науку же эту сама она одолевала с трудом.


Немцев отогнали на два километра, к церкви, и теперь солдаты ходили в поисках радостей передышки. Кляли несговорчивых баб и в бешенстве готовы были на самом деле стрелять в их дурьи лбы, не соображавшие, что война не кончилась и завтра самих баб могут убить вместе с их неприкосновенными недрами. И, глядя, как с пилоткой на молодых глазах хоронят русокосую медсестру («Какой-то матери горе»), она принимала нехитрую истину солдатских слов, но вероятность смерти осмысливалась не как позволение любиться, с кем выпадет, а как мера чистоты всей жизни и памяти о ней.

Вскоре всех молодок призвали в рабочий батальон; руками, не знавшими ласки, они стали выбирать мерзлую картошку, идя за плугом по снежному полю, и даже теперь выдергивали пальцы из горячих ладоней нестроевых солдат, грузивших мешки на телеги. А солдаты постигали свою правду, что победить — значит, кроме всего, еще и вернуть женщинам слабость и что таких очерствевших не скоро обратишь к природе: когда немцы начинали стрельбу из церкви, молодки, сбрасывавшие в это время снопы на молотильную площадку, и не думали прятаться — сидели на скирде без всякого внимания к летящим снарядам, смотрели войну. Но, выйдя позднее на поле брани, исступленно заголосили над погибшими. Их плач не казался жалостливым — скорее дерзким из-за ненависти к деловитым немецким санитарам, с которыми они сталкивались нос к носу, прежде чем оттащить своего мертвого на русскую сторону, где сколачивались доски и хлюпала в братской могиле вода.

Каждый метр земли можно было пересчитать на количество жизней и выразить движение армии через число фанерных памятников. Они стояли на отвоеванном пути, хотя недолог он был до Мемеля, куда направились несколько хуторских за кастрюлями, такими же гладкими, целыми, как привезли первые бойкие девки, смекнувшие, что им посуда нужнее, чем опустевшему прусскому городку…

Шли по снегу, утрамбованному победным солдатским сапогом. Однако всякая охота блуждать по взятому Мемелю отпала, едва они ступили на чужое пепелище, на эти ровные улицы с аккуратными домами, где все осталось на своих местах, как на затонувшем корабле, и где можно было сойти с ума оттого, что и запустение здесь иное, чем на Родине, и совсем не соответствует привычному образу сожженной дотла земли.

Повернули бы обратно, если бы не увидели своих солдат, без недоверия и без любопытства шагающих по мостовой, — так идут по хорошо знакомой дороге. Тогда улица утратила призрачность, перестала напоминать кошмарный сон, в котором бессилие мешает открыть двери и войти в подъезды, пахнущие беспорядком поспешных сборов и кинутой жизни. Наугад толкнули первую дверь, очутились в пустом коридоре… Четыре двери были перед ними — которая же вела на кухню, к кастрюлям? Не желая гадать, разбрелись поодиночке. Но вскоре все кинулись обратно — к закутку, откуда Анна хрипло звала на помощь. Провалившись в подвал, она с головой ухнулась во что-то мягкое, лезущее при крике в рот и колющее руки. Это были перья.

Долго отряхивались, смеялись, вытащив подругу. Не заметили, как вышли на другую улицу, тихую и безжизненную, внезапно испугавшую раскатистым ржанием коней. Казалось, звук раздался с неба. Так и замерли со вскинутыми головами: из окон четвертого этажа торчали лошадиные морды, и, словно предчувствуя вопрос: «Эй, вы, зачем коней так высоко?» — из свободного верхнего окна высунулся молодой лейтенант. «Затем, что мы — победители! Хоть на небо загоним!» Женщины уставились на лейтенанта, не понимая, почему человеческое торжество сродни нелепости, почему оно такое примитивное и грубое по сравнению с печалью.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже