К этому времени знакомые стали шарахаться от матери или заблаговременно переходить на другую сторону улицы. Это не смущало мать. Мне довелось видеть со стороны, как она идет по улице, высоко подняв голову, и взгляд ее направлен
— Без-зумная! Эт-та безумная…
— Кто?
— Сонька! Она пошла в НКВД, рыдала там, умоляла принять во внимание молодость Миши, уверяла, что только по молодости он попал под влияние Александра… Он моложе его на четыре года! Так она думает предупредить арест и спасти Мишу…
— Ну и курица! — воскликнул Валентин. — Я знал, что она курица, но такая!
— Ах, Сонька, Сонька…
«Кто весел — тот смеется…»
Мать вынула из шкафа отрез английского черного бархата, который когда-то привез ей в подарок дед. Положила на обеденный стол невесть откуда взявшуюся серебристую овчину. Она стала кроить и шить мне бархатную шубу на меху. Я смотрела на эти приготовления с возрастающей тревогой. Зачем мне в Таганроге с его мягкой южной зимой меховая шуба? Но вопросы задавать я не решалась. Я не имела права распускаться.
Часто я пыталась представить отца в тюрьме. Это не удавалось: все время всплывало его веселое, улыбающееся лицо. Мне приходилось видеть отца расстроенным, подавленным, особенно в последний таганрогский год. Но трудно было вообразить его униженным. Если же мелькало что-то близкое к облику узника: ввалившиеся щеки, безнадежный взгляд, — я торопилась отогнать видение, ибо это был вернейший способ «распуститься».
По молчаливому уговору, вернее, по чему-то неуловимому в поведении матери я поняла, что разговоры об отце — табу. Это было странно. Очевидно, всякое упоминание об отце лишало ее сил, как меня лишало их видение узника.
пели мы с мамой перед сном, лежа на близко придвинутых кроватях.
И обе знали, что поем об отце. Мы хотим добиться его освобождения и добьемся, мы найдем, обретем его снова — улыбающимся, не изменившимся…
Шуба была сшита, Удовлетворенно оглядывая меня со всех сторон, мама сказала:
— А теперь нам надо серьезно поговорить.
У меня упало сердце.
— Тебе придется поехать к бабушке, на Урал. Там холодно.
Я опустилась в шубе на постель. Мать, старательно расстегивая на мне пуговицы, как будто это было самым важным на свете, продолжала:
— Пока ты здесь, у меня связаны руки.
«Она боится, что ее арестуют и я попаду в детдом!» — пронеслось в голове.
— Мне нужна вся моя энергия, чтобы хлопотать… Без оглядки на тебя.
Писать свои дерзости все выше и выше… ходить к этим страшным людям, в их страшные учреждения, не думая, что я сижу и жду ее!
— Ты должна понять меня, детка.
Я должна понять… я не должна распускаться… я должна… а разве там, на Урале, я не буду думать каждый день, каждый час, каждую минуту что она исчезла уже из моей жизни, как и отец, а я даже не знаю этого?
— Я буду писать тебе каждый день. Это ненадолго. Мы расстаемся ненадолго. Ненадолго, слышишь? Я буду писать каждый день, — повторяла она, как заклинание.
А мной овладело черное отчаянье. Я не увижу больше отца. Я не увижу ее. У меня не будет родного дома. Вот этой кровати, этого письменного стола, этого зеркала, в котором давно не отражались цветы, всего этого не будет никогда… Мне тут же стало стыдно, что мысль моя соскользнула к вещам. Но когда она обратилась снова к отцу и матери… никогда… навсегда…
— Это ненадолго.
И вдруг:
— Помоги мне, дочушка!
Я кивнула сквозь слезы. Мама обняла меня.
— Ну-ну. Ты ведь едешь к родной бабушке. С тобой поедет Валентин. Ему тоже нельзя оставаться здесь.
Одна. Совсем одна. Что же она наделает одна?
— Он завезет тебя к бабушке, а сам поедет куда-нибудь подальше…
— В Ташкент, — объявил Валя за обедом. — Поеду в Ташкент. А что? Ташкент — город хлебный…
— Пусть Ташкент, — сказала мать ровно и взяла за руку Мотю, убиравшую тарелки. — Мотя, садитесь. У нас будет семейный совет.
Мотя села, расставив колени и сложив на них руки.
— Видите ли… впрочем, вы все видите! Судьба разбрасывает нас. Неля едет в Уфу, Валентин в Ташкент.
Мотя важно кивнула.
— А вы, Мотя? Куда пристроитесь вы? Вы должны подумать о себе. Подыскать место. Я… я не смогу больше платить вам.
На этот раз Мотя стала угрожающе багроветь, до корней своих барашковых волос.
— Не сердитесь, Мотя, — мягко сказала мать. — Дело не в деньгах, а в том, что жить-то ведь надо… а я сама не знаю, на что я буду жить и где. Сегодня в третий раз выставила управдома, который пристает с выселением из квартиры. Кроме того, это просто небезопасно — оставаться вам здесь. Я знаю ваше благородство, но я не могу этого допустить.
Мотя встала:
— От-шень хорош. От-шень, — сказала она тоном, не предвещавшим ничего хорошего, и ушла на кухню.
Все помолчали.
— Валентин, сходи посмотри, — встревоженно попросила мать.
Валя вернулся, подталкивая Мотю, в руках которой был большой кухонный нож.
— Мотя, послушайте. Вы — дочь раскулаченного, вам это сразу припомнят, если вы останетесь…
— Если Мотья не нужен, Мотья знай што делай.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное