Читаем Мое пристрастие к Диккенсу. Семейная хроника XX век полностью

Мне казалось, что идем бесконечно. И все в гору. Одолеешь один подъем по снежной тропинке, окажешься на улице из потемневших деревянных домов, пройдешь чуть и снова подъем по тропинке, крутой, извилистой, — опять улица, снова подъем — дугой…

Люди навстречу попадались все низкорослые, кривоногие, с плоскими лицами. Многие в лаптях… Глиняные болванчики! Это была не моя вина: слишком резкий скачок в подсознании от красоты уроженцев юга к преобладающей неказистости степняков. За Уфой начинались степи.

Наконец, мы остановились у ворот. Леонид пнул ногой калитку, и мы протопали на крыльцо двухэтажного деревянного дома — других, как видно, в этом городе не было. Непослушными на морозе пальцами была отперта дверь, и мы одолели последний подъем по внутренней лестнице в сени на втором этаже.

Леонид снова пнул дверь с возгласом:

— Принимай, мать, гостей!

Мы переступили порог, но никто не откликнулся.

— Не вернулась еще с базара. Мясо пошла покупать для пельменей. Говорю, завтра ждали. Раздевайся, племяшка! Добро пожаловать в родной дом…

От этих слов у меня защипало в носу. Я стала торопливо стягивать шубу. Выпустила кота из его тюрьмы.

— Ну что, худо с Александром?

— Худо. Идет следствие. Вера осталась воевать.

— Думаешь, отвоюет? Времена пошли… Шкуры! — выругался Лека.

Я была рада, что молчание нарушено, и испугана, что добрый дух — Тш-ш-ш! — робкий дух, витающий над бедой, чтоб она не очень росла — Тш-ш-ш! — истает…

Я огляделась. Маленькая комната, в ней помещался лишь объемистый сундук, на котором, как выяснилось, спала бабушка, и какой-то странный не то столик, не то шкафчик с зарешеченными дверцами (оказалось, бывшая кроличья клетка).

Слева дверь в темную кухонку, прямо дверной проем, без двери, в довольно большую комнату.

— Столовая, — Леонид заключил нас жестом в маленьком пространстве. — А там гостиная, спальня, кабинет — что угодно для души!

В перечисленных апартаментах у окна стояли крашенный желтой краской стол и стул. У стены железная койка. Один угол был завешен цветной занавеской — шкаф. Под высокой и довольно глубокой лежанкой русской печи стоял еще один небольшой сундук. Все.

Была эта нищета веселой или невеселой? Последней она, во всяком случае, не была. Очень много света с двух сторон. На пол брошен пестрый домотканый половик. Таким же половиком покрыта койка. И над нею на стене — алая ткань.

Я принюхалась. Нет, запаха невеселой нищеты тоже не было.

Ткань над койкой при ближайшем рассмотрении оказалась не просто тканью, а знаменем! Настоящим знаменем, с потускневшими золотыми буквами: «Георгию Георгиевичу Морозову, пламенному борцу за дело революции, к десятилетию Октября от товарищей-подпольщиков».

— Значит, Ташкент? А не найдут?

— Да нет, вряд ли. К Косте вот заехали, теперь к вам. Дней пять побуду и дерну. Собьются со следа!

Я забыла про знамя. Как? Значит, Валя не просто уехал, а скрывается? Ему грозит опасность даже здесь? А мама там, на виду…

Распахнулась дверь, впустив морозное облачко и кого-то в черном, мохнатом. Бабушкина куртка из собачьего меха, которая величалась «дохой», была ни с чем не сообразна. Сброшенная на сундук, она, казалось, вот-вот залает. Кац выгнул спину и зашипел.


Бабушка. После 1937 г. Уфа.


Бабушка размотала платок и предстала в своей прямой осанке. С фотографии, бывшей у нас дома, глядело жаркими глазами красивое лицо с высокими скулами, на которые ложились черные кольца волос. И теперь лицо бабушки оставалось красивым, лишь глаза ушли глубже под веки да углы губ опустились. Совершенно серебряные кудри образовали настоящий ореол вокруг очень смуглого лба. Это придавало наружности бабушки благородство и значительность.

— Приехали! Здравствуй, сын. Ну-ка, покажись, внучка… (это напомнило мне: «А ну, поворотись, сынку!») — Какая ледащая, долгоногая… Коза и коза. Взгляд — отцовский, — определила бабушка и повторила Лёкино:

— Худо? Как Вера-то?

— Ты что, Веру не знаешь?

— Знаю, — коротко ответила бабушка. — Давайте обедать.

Ночью я проснулась на сундуке под лежанкой, на которую улегся Леонид. Сначала мне показалось, что я все еще в купе поезда, а из коридора падает свет. До меня донесся тихий Валин голос:

— …я был бы в четырех шагах от него, мать. Так полагается по правилам охраны.

Вмиг я вспомнила, где нахожусь: свет падает из маленькой комнаты, там разговаривают Валя и бабушка. Они, видно, еще не ложились.

— И в кармане у меня — револьвер! Понимаешь, мать?

— Чего ж не понять? Я бы тебя благословила…

О чем это они?

— Я мог бы выстрелить в него запросто. И все!

О ком это они? Валентин когда-то охранял вождей…

У меня даже волосы похолодели.

— Но как я мог тогда знать!

— Завещание Ленина было скрыто, ты знал?

— Смутно что-то такое…

— В завещании о нем все сказано: тиран! Потому и слизала корова завещание. А в революцию никто об Ироде слыхом не слыхал! Ленин и Троцкий — вот кто вожди были…

— Простить себе не могу. Главное, револьвер в кармане!

— Да, промашку ты дал, сын! А хорошо бы…

Что это? Враги! Настоящее вражеское гнездо…

Я села. Снова легла.

Перейти на страницу:

Все книги серии От первого лица: история России в воспоминаниях, дневниках, письмах

Похожие книги

Адмирал Советского Союза
Адмирал Советского Союза

Николай Герасимович Кузнецов – адмирал Флота Советского Союза, один из тех, кому мы обязаны победой в Великой Отечественной войне. В 1939 г., по личному указанию Сталина, 34-летний Кузнецов был назначен народным комиссаром ВМФ СССР. Во время войны он входил в Ставку Верховного Главнокомандования, оперативно и энергично руководил флотом. За свои выдающиеся заслуги Н.Г. Кузнецов получил высшее воинское звание на флоте и стал Героем Советского Союза.В своей книге Н.Г. Кузнецов рассказывает о своем боевом пути начиная от Гражданской войны в Испании до окончательного разгрома гитлеровской Германии и поражения милитаристской Японии. Оборона Ханко, Либавы, Таллина, Одессы, Севастополя, Москвы, Ленинграда, Сталинграда, крупнейшие операции флотов на Севере, Балтике и Черном море – все это есть в книге легендарного советского адмирала. Кроме того, он вспоминает о своих встречах с высшими государственными, партийными и военными руководителями СССР, рассказывает о методах и стиле работы И.В. Сталина, Г.К. Жукова и многих других известных деятелей своего времени.Воспоминания впервые выходят в полном виде, ранее они никогда не издавались под одной обложкой.

Николай Герасимович Кузнецов

Биографии и Мемуары
Академик Императорской Академии Художеств Николай Васильевич Глоба и Строгановское училище
Академик Императорской Академии Художеств Николай Васильевич Глоба и Строгановское училище

Настоящее издание посвящено малоизученной теме – истории Строгановского Императорского художественно-промышленного училища в период с 1896 по 1917 г. и его последнему директору – академику Н.В. Глобе, эмигрировавшему из советской России в 1925 г. В сборник вошли статьи отечественных и зарубежных исследователей, рассматривающие личность Н. Глобы в широком контексте художественной жизни предреволюционной и послереволюционной России, а также русской эмиграции. Большинство материалов, архивных документов и фактов представлено и проанализировано впервые.Для искусствоведов, художников, преподавателей и историков отечественной культуры, для широкого круга читателей.

Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев

Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное
Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное