Почти отрешенно наблюдала я, как моему неизбраннику сходит с рук его любезная наглость. Еще бы! При таком папочке, о дружбе которого с начальником НКВД Медведевым знает вся школа. Учителя боятся этой шайки-лейки. Наверное, им стыдно перед нами… Сама-то хороша, голубушка, нашла, в кого втюриться!
Соседкой по парте была теперь туповатая девочка Люба Олейникова. Ее доброта и мое одиночество прибили меня к ней. Я стала бывать в ее доме.
Подслеповатые окошки «залы» были вдобавок затенены разросшейся геранью. Довольно просторная комната дышала нежилой чистотой. Семья ютилась грязновато в комнате поменьше и в кухне.
Мать Любы — намного старше моей — показалась мне сначала неприветливой. Она хмуро сунула мне стакан с грибным квасом.
Гриб, плавающий в банке на подоконнике, шевелил разлапистыми краями, как живой. Я с опаской попробовала напиток. Вкус оказался приятно кисловатым.
— Пей. В ём витаминов много.
Угощение грибом превратилось в ритуал. Видно, все надежды Любина мать возлагала на чудодейственную пользу этого напитка. Она возвращалась из неизменных очередей со сбитым на сторону платком и чаще всего с пустыми сумками.
— Не жисть, а каторга! — оповещала она, привыкнув к моим появлениям. — Масла во всем городе днем с огнем не сыскать. За мылом две очереди выстояла: по куску давали в одне руки. Разве в старое время так было? Да купцы в лавку зазывали — купи какого хошь товара, сделай милость… Такая жисть, как нонче, в наказанье нам за грехи наши!
Вскоре я привыкла к присказке родителей моих школьных товарищей: «Не-ет, это тебе не прежние времена…», а то и: «Вспомнишь царя-батюшку!» Говорилось, правда, такое в притаившихся домишках — собственных, без соседей. Скорее, не говорилось, а вырывалось, не в силах быть удержанным даже уздой страха.
Их дети молча сносили «мещанские» суждения своих родителей и убегали на уроки, где им расписывались ужасы царского времени и радужные перспективы новой счастливой жизни, на комсомольские собрания, где они сами активно приобщались к ее бурному течению.
Для меня обитатели домишек с пустующими «залами», убожеством жилых комнат и кухонь тоже вполне укладывались в емкое благодаря своей расплывчатости понятие «мещанства».
Их ненависть, питаемая нехватками продуктов и товаров, вызывала чувство некоего превосходства. Не в этом дело! Не в том, что нет насущного, не в том, что погоня за этим насущным отнимает все силы, физические и духовные, не в том, что наличие комнаты для гостей, обставленной не хуже, чем у других, сохраняет, быть может, чувство собственного достоинства… А в чем?
Это я спрашиваю сейчас, пытаясь ввести в определенные границы разбухшее понятие.
…К Тане Кашировой надо было идти по улице с пьяными домами: они то карабкались на карачках вверх, то разбегались с пригорка к бревенчатому мосту, переброшенному через ров с никогда не просыхающей грязью.
Жилье Тани снаружи походило на соседние, но внутри! Все стены единственной комнаты были увешаны картинами и рисунками. Разных размеров, разной степени умения, разного возраста художников.
— Мы все рисуем, — пояснила Таня. — Мама, отец, старший брат, я, сестра и вот он.
Лежа на полу, мальчуган лет пяти рисовал на куске картона.
— Мама и отец сейчас на пленэре. У отца отпуск, а мама не работает. Мы все ездим на пленэр. Сегодня моя очередь кормить Димку, а то б я поехала. Ешь!
Таня, обмакнув картошку в крупную соль, тыкала ею, попадая мальчику в ухо.
— Мама говорит, если не рисовать, от такой жизни повеситься можно.
Близко посаженные Танины глаза смотрели на меня в упор. Я кивнула.
Картины были дилетантские, но что с того? Люди спасались ими. «Мещанством» здесь не пахло. Вокруг царил беспорядок из красок, кистей, кусков холста и ватмана. Это напоминало мокрую глину, скульптурные инструменты, следы алебастра на полу…
Как давно! Теперь мама вышивает все дни напролет — крестом, гладью, ришелье — с прилежанием и отвращением крепостной. Единственный бунт, какой она себе позволяет, — вышивать по собственным, а не стандартным рисункам. Артель идет на это, так хороша вышивка матери.
Однажды мама страшно побелела:
— Не та сторона! Я вышила не на той стороне!
Бабушка, едва глянув на ее лицо, воскликнула:
— Я распорю! Вера, не надо… Я распорю!
Японский шелк, невесть как добытый заказчицей, отливал мерцающей гладью. Мать щедро вышила матовые рубчики оборотной стороны. Полная невозможность достать такую материю и вызвала приступ дурноты.
Бабушка просидела двое суток, распарывая каждый стежок, и не повредила ни одной нити шелка.
Всем нашим относительно сносным существованием были мы обязаны подвижничеству бабушки, вложенному ею в натуральное хозяйство. Она была убеждена: молоко — это жизнь. На первые семейные заработки она купила еще одну козу. Корм бабушка заготовляла все лето, таская из лесу за рекой вязанки свежих веток. Бабушки под ними не было видно: мерной поступью двигался по улице огромный зеленый куст.
Но так же убеждена она была: без книг нет жизни. Книги служили наркотиками, как живопись в Таниной семье.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное