Фрейман, тоже осведомленный человек, тоже ничего не знал, недоумевал и колебался; исходя уже из здравого смысла, он считал нападение на Советский Союз безумием, на которое немцы вряд ли пойдут. «Если же нападение произойдет, — добавлял Фрейман, — это будет значить, что Англия использовала все свои возможности, чтобы оно состоялось, и я хотел бы знать приблизительный размер той суммы, которую англичане на это затратили».
И вот наступило утро воскресенья 22 июня. Мы с тобой собирались поехать после полудня в салон Независимых[798]
. Часов около девяти утра я открыл радио, попал на Берлин и услыхал обращение Гитлера; я сейчас же перевел на Москву и прослушал информации о переходе немцев через границу и о воздушных бомбардировках советских городов. Мне посчастливилось выслушать и обращение Молотова, произнесенное чрезвычайно взволнованным, я бы даже сказал, паническим тоном, но это было бы несправедливо и взволноваться было от чего.Для нас сейчас же встал вопрос, как быть. За время оккупации в таких случаях на улицах расклеивались афиши, приглашавшие граждан такой-то страны и таких-то возрастов явиться с вещами на такой-то сборный пункт. Такой афиши мы и ждали. Мы сейчас же побежали к ближайшему, по расстоянию, из наших друзей — Pacaud — и застали их обоих дома. Они, конечно, уже знали о нападении. Pacaud с его «юридическим» духом сейчас же заговорил об афишах и начал нас успокаивать: с одной стороны, женщин пока нигде не трогали, а для мужчин устанавливался предельный возраст — 55 лет. А так как мне было 58, то Pacaud считал меня вне опасности. Мы поговорили с ними и, несколько успокоенные, вернулись домой.
Мы решили пораньше позавтракать и сейчас же поехать в салон, поскольку были не в состоянии что-либо изменить в происходящих событиях. К двенадцати наш завтрак был уже почти закончен. Звонок — и довольно сильный. Идем: на пороге — два немецких солдата, которые говорят мне: «Мы пришли вас арестовать». Ты заволновалась и, видя мое спокойное состояние, спросила, понял ли я, чего они хотят. Я ответил, что понял, и мы все прошли в столовую.
Немцы уселись и начали довольно любезно отвечать на наши вопросы: что они не могут сказать, куда меня увозят; что это, вероятно, ненадолго, так как, конечно, московские клопы (wanzen) будут быстро раздавлены; что, однако, нужно захватить немного вещей. Они продиктовали, что именно разрешено; список был странный, неполный, и, как я увидел потом, очень отличался от того, что другие немцы сообщали другим арестованным. Все четверо мы выпили по стакану вина.
Мы с тобой простились. У подъезда стоял автомобиль. Меня усадили сзади между двумя сопровождающими; я старался через заднее окошко увидеть наши окна и тебя, но это оказалось невозможно[799]
.Мне придется в моем рассказе чередовать то, что происходило со мной, с тем, что испытывала ты. Помимо моей памяти я имею коллекцию наших писем и твои записные книжки.
Автомобиль, который меня увозил, поехал к Place d’Italia, чтобы арестовать еще кого-то. Но «заинтересованное» лицо отсутствовало, и меня повезли одного через центр города на Champs Elysées[800]
, свернули и высадили у Hôtel Matignon[801]. Я был очень удивлен, так как считал этот дом местопребыванием представительства Vichy.Ввели в канцелярию, и молодая немка в военной форме стала опрашивать меня, записывая ответы на машинке. Когда она увидела, что я — профессор университета, вдруг заволновалась и вызвала какого-то полковника. «Послушайте, господин полковник, — сказала она, — это — ученый-математик, профессор; разве нам так уж нужно его сажать?» Он ответил ей довольно резко: «Делайте то, что требуется, и держите ваши мнения при себе». Она развела руками и приказала унтеру отвести меня в огромную залу. Там еще никого не было. Я был первым. Зала — очевидно, для крупных совещаний и, может быть, празднеств — была роскошно обставлена и освещена через потолок: солнце — вовсю и очень жарко; постепенно она стала заполняться.
Так как за все мое пребывание в Париже я не имел никакого соприкосновения с эмиграцией, люди, появлявшиеся передо мною, мне были совершенно неизвестны. Уже потом я узнал, что седой господин с тонкими чертами лица — Д. М. Одинец, что высокий худой старик с сердитыми репликами — В. Ф. Зеелер, что пожилой господин, сопровождаемый молодым человеком (не арестованным), — младоросс, приятель Потемкина, Воронцов-Вельяминов, что человек в очках с глупыми сбивчивыми репликами — граф Игнатьев.
Все они сидели тихо, изредка переговариваясь. Ввели маленького старика, чрезвычайно расстроенного и чуть не плачущего; это был, как я узнал впоследствии, очень известный адвокат Б. Л. Гершун, брат известного, рано умершего, физика. Я подошел к нему и стал его уговаривать не расстраиваться и, в особенности, не показывать немцам траурную физиономию. Он ничего не ответил, но явно принял во внимание мой совет. Так, мало-помалу, заполнилась зала.