Сейчас же после радиографии мы стали искать хорошего специалиста по сердечным болезням. Gabe, работавший и продолжающий еще работать в лаборатории Пренана, предложил свозить тебя на прием в госпиталь Beaujon к доктору Robert Levy, восходящей и даже взошедшей звезде. Нужно сказать несколько слов о самом Gabe — румынском еврее, биологе, с успехом работавшем до войны в ряде парижских лабораторий. Немцы отправили его в лагерь смерти, и все думали, что худой, маленький и слабый Gabe погибнет. А он выжил — выжил там, где погибали гораздо более крепкие и сильные. Вдобавок немцы делали на нем опыты, и Gabe вернулся полукалекой. Но дух в нем был крепкий; он сразу взялся за научную работу и нашел себе место в лаборатории Caridroit.
Этот последний, крупный биолог-экспериментатор, был известен бесцеремонным отношением к праву научной собственности своих сотрудников. Gabe и M-lle Arvy протестовали, и тогда Caridroit попросту выгнал их из лаборатории. Пренан приютил их у себя, и Gabe начал готовить докторскую диссертацию. Тут он имел несчастье не понравиться Мэю, который имел необоснованные симпатии и антипатии. Мэй не давал ему жить, и тогда ты, моя детусечка, с твоим чувством справедливости и чуткостью, вмешалась и добилась для Gabe нормальных условий. Gabe быстро закончил свою диссертацию, назначена была дата для защиты, и Мэй постарался попасть в жюри, заявляя направо и налево: «Вот тут-то я покажу этому пачкуну, этому невежде, что он ничего не знает и не умеет работать».
В назначенный день Gabe изложил перед жюри сущность своей работы. Пренан, как всегда, в очень корректной форме отметил несколько дефектов, довольно мелких, и крупные результаты. Мэй в свойственной ему резкой грубой и безапелляционной форме устроил разнос. Gabe выслушал спокойно и затем разбил Мэя в пух и прах, совершенно неожиданно для всех, но, конечно, к общему удовольствию. Мэй оторопел и замолк, а степень была присуждена, конечно, с величайшей похвалой. Пренан сейчас же сказал тебе: «Вы были правы, Gabe — большая фигура в науке». Забегая вперед, прибавлю, что Gabe стал постоянным сотрудником Пренана, и они опубликовали вместе значительное число мемуаров, где план принадлежит обоим, но выполнение принадлежит Gabe.
Gabe прекрасно знал о твоем защитничестве, ничего не показал, но, когда ты захворала, занялся вопросом о лечении и врачах. Он направил тебя в госпиталь Saint-Louis, и он же повез тебя 15 января к Robert Levy в госпиталь Beaujon в Clichy, за тридевять земель. Robert Levy сказал, что еще есть возможность вернуться к устойчивой компенсации, если добросовестно следовать указанному им режиму и не переутомляться[1363]
.В конце января 1947 года врач-радиолог из госпиталя Saint-Louis побывал в Сорбонне, принес тебе рентгенограмму и сообщил все выводы, которые из нее вытекали, в довольно оптимистической форме. К этому времени действие первого перепуга уже рассеялось, так как лечебный режим и некоторая забота о своем здоровье привели тебя в лучшее состояние, несмотря на участие в продолжавшейся до конца февраля Série technique и приезд Веры Михайловны Данчаковой. Она приехала из Москвы, к нашему большому удивлению, так как в свое время, в начале тридцатых годов, покинула СССР, отряхнув прах с ног своих и твердо решив туда не возвращаться[1364]
.После этого Вера Михайловна долго кочевала по Европе, работая то в Париже, то в Берлине, то в Лозанне. Сделав неудачную попытку устроиться в Соединенных Штатах, она приняла профессуру в Литве, а когда там стало жарко, очутилась в Братиславе, уже в эпоху немецкой гегемонии, и тут все окончательно становится неясно. Немецкие научные журналы, которые получались здесь во время оккупации, говорили о ней и печатали ее мемуары, а книга Веры Михайловны вышла в Лейпциге в самый разгар войны[1365]
. И вдруг, за несколько дней до ее приезда, мы получаем от нее письмо из Швейцарии, где она рассказывает о своей работе в СССР.При первом же свидании, которое имело место в ресторане «Coupole» на Bd. Montparnasse, я, на правах старой дружбы, стал очень осторожно расспрашивать ее, где же она находилась в эти тяжелые годы. Любопытство мое не было нескромным — ведь всем нам пришлось пережить много неожиданного и тяжелого, и при встречах с давно не виденными друзьями естественно было спросить: «Ну, а вы как? Как удалось выкарабкаться из литовской, из чехословацкой, из немецкой западни?» За столом сидели все ее старые друзья: ты, Тоня, Богораз из Пастеровского института, еще кто-то. Все ею интересовались.
Ответ был неожиданным: «О, у нас в Америке все было спокойно». Мы с тобой были ошеломлены. «В Америке? Когда же вы попали в Америку?» Ответ: «В самом начале войны». Настаивать далее было нелюбезно и бесполезно: война с СССР началась в июне, с Америкой — в декабре 1941 года, а от Веры Михайловны имели в Париже письма из «Великой Германии» в 1942 году, и «Naturwissenschaften»[1366]
говорили о ее работе в Kaiser-Wilhelm Institut[1367] в 1942–1943 годах. Я замолчал. Вопрос для меня неясен и поныне.