Даже не помню, как я добрался до дома. Уже после, когда я проснулся и все еще лежал в постели, стараясь не обращать внимания на головную боль, картинки из моей утренней прогулки отрывками всплывали в памяти. Седое и хмурое утро, безлюдные улочки Старого города, многозначительные взгляды редких прохожих на Главной улице. А еще я помнил, что меня терзала бесконечность этого пути. Мокрый и грязный с головы до ног, хмельной и уставший, я шел, едва не срываясь на бег, и каждая минута этой ходьбы казалась мне часом, в течение которого я преодолевал участок пустыни под палящим солнцем и без капли воды. Помню, что хотелось выпить, после того как Ричи раздразнил меня своей водкой, но купить в такую рань алкоголь было просто негде, что и к лучшему, потому что мое пристрастие к спиртному в течение двух последних дней грозило перейти в привычку. Помню, как вошел наконец в свою квартиру, сбросил с себя вещи, и минут пятнадцать стоял под душем, и, должен признаться, не мог контролировать слезы, которые текли из моих глаз – немые слезы без плача. Потом, помню, как съел две сосиски без хлеба и рухнул на кровать, даже не расстелив ее, и засыпал с дрожью в теле и истерично дергающейся стопой правой ноги.
Ты не совершенна.
Эти слова я шептал, пока мозг не отключился. А во сне видел одно и то же видение, от которого просыпался, не понимая, что проснулся, и в которое вновь окунался, не понимая, что снова сплю. В видении этом я стоял на коленях со связанными за спиной руками и склоненной на плаху головой, а над головой этой, огромных размеров палач в красном плаще и с черной маской на лице, уже занес таких же огромных размеров топор, который должен был отсечь мою голову за какую-то долю секунды. Не было никакого эшафота, и казнь проводилась на Центральной площади Лоранны, напротив парка, с которым она была разделена Главной улицей. Площадь была наполнена людьми, окружившими нас с палачом плотным кольцом, а чуть в стороне стояла небольшая трибуна, на которой я мог разглядеть трех человек в черных мантиях, и людьми этими были Картон со своей коробкой на голове, господин Асфиксия и в центре Червоточина. Она стояла с поднятой вверх рукой, готовая вот-вот опустить ее, дав тем самым палачу сигнал к действию, и я понимал, что именно она является главной из судей, и именно на ней лежит ответственность за мой приговор. Приговор, за который я был ей благодарен так, как не описать словами, который делал меня неимоверно счастливым, и заставлял молить палача, чтобы он поскорее справился со своей работой и освободил этот мир от меня, а меня от этого мира. Все в моей душе кипело и трепетало, как часто бывает в ожидании значимого события, к которому шел долгие годы сквозь тяжелый труд и цепляясь только за мечту. Единственное, что огорчало меня в эту минуту, так это скорбь толпы, и я недоумевал, почему им не кричать и не вопить от счастья, как это всегда и бывало на публичных казнях, почему не хохотать над моей скорой кончиной, почему не подгонять палача своими напутствиями? Почему именно сегодня им всем вдруг приспичило смотреть на меня с самым искренним состраданием? Которое я чувствовал в каждом из них – от мала до велика, – и в котором, в иное время, могла бы очиститься самая исстрадавшаяся душа. Вот только мне было уже не от чего очищаться, и я уже не чувствовал в себе никаких страданий, никакой жажды страсти, никакого желания окунуться в чужую любовь или же в это самое сострадание, о котором когда-то мечтал даже сильнее, чем о любви. Я больше был не с ними. Все их мечты и стремления, желания и цели, тонули в пустоте моей души, которая делала меня истинно счастливым впервые в жизни, в пустоте, с которой мне не было места в этой жизни – я это понимал, и нисколько не сожалел по этому поводу. Человеческая страсть меня больше не прельщала. Меня теперь звала совсем другая страсть, природу которой я должен был постичь через несколько мгновений, когда великан с топором в руках наконец соизволит выдать мне билет. Но эти люди… ну неужели им было так сложно разделить со мной мою радость? Нет, вместо этого они прожигали меня своими мокрыми от слез глазами, вслух причитали и молились за мою измученную душу, а некоторые и вовсе падали на колени и просили у меня прощения. За что, правда, я никак не мог понять, да и не хотел этого.
Я хотел только одного: чтобы палач отрубил мою голову.
И в этот момент я увидел еще одного человека в толпе, появление которого сразу зародило в моей душе серьезные опасения неопределенного характера. Увидел я еще живого Германика, который верхом на своем Инцитате (в этом сне у меня даже не возникало сомнений, что это самый настоящий конь), пробирался сквозь скопление людей к судейской трибуне, громко ругаясь и требуя очистить путь, и потрясая левой рукой, в которой он сжимал бумажный сверток. Я наблюдал за ним с нарастающей тревогой, и на мгновение во мне даже всколыхнулось уже вроде бы забытое за ненужностью чувство – ненависть.