И не только это – поэт написал ряд стихотворений, драматически связанных не только с данной эпохой, но с данной минутой. Эти стихи он писал главным образом в Варшаве во время оккупации, но и позже тоже, среди них его великое стихотворение о гетто и стихотворение «На смерть Тадеуша Боровского». В беседе с Фьютом он объясняет, что это была обрывочная заметка, которую он сделал под влиянием эмоций, и не только его собственных, но эмоций его круга, общества, в котором он жил в данную, а не иную минуту. И тут Милош старается дать понять читателю, что по этой причине стихи эти второсортны. Тот факт, что сама история навязала ему эти стихи, как будто неизбежно умаляет их ценность. Это ровно то же, как если бы Ахматова сказала, что тоненькую книжку ее стихов «Реквием», способную затонуть в ее полном собрании сочинений, следует считать второсортной, ибо «Реквием» откровенно и без маски свидетельствует о сталинской эпохе и о том, что пережила сама Ахматова, когда схватили, посадили и отправили в лагерь ее сына одновременно с тем, как хватали, сажали и отправляли в лагеря бесчисленных людей в советской империи. Это ровно то же, как если бы Мицкевич, уже написав «Пана Тадеуша», пожелал счесть «Дзяды» за поэзию второсортную и с тенью пренебрежения говорил о «Бале у Сенатора». Что это значит – в самом ли деле Милош считает умалением себя то, что когда горело гетто, то, что позже, когда покончил с собой Боровский, не сумев вынести того, что делалось в Польше, он, Милош, выразил тогда свои и общие чувства в этих стихах?
Я задумываюсь над тем, каково было бы поэтическое и нравственное выражение Милоша или Ахматовой, если бы в такие времена общее настроение окружающих и события, которые тогда происходили, совершенно этих художников не затронули. Я лично уверен, что как раз эти стихи останутся в истории и будут бриллиантами их искусства, и никто мне не втолкует, что они в чем-то второразрядны. Поэт – хочет он того или не хочет – принадлежит истории, не только своей частной, но и общечеловеческой, а также истории сверхчеловеческой, метафизической.
Второй вопрос, о котором я хотел бы сказать несколько слов, весьма щекотлив. Пожалуй, нигде Милош не отзывался так жестоко, как в беседе с Фьютом, о периоде, когда он был чиновником – представителем коммунистического правительства Польши на дипломатическом посту в Вашингтоне. Слова эти вызваны весьма справедливой реакцией на попытки некоторых его почитателей сотворить из него ничем не запятнанного поэта-пророка. Тем не менее перед нами свидетельство объективизации прошлого самим Милошем. О своем пребывании в посольстве ПНР в Вашингтоне Милош пишет, что занимался проституцией, хотя ничего плохого не делал, однако прекрасно понимал, что «непосредственно после войны состоять на дипломатической службе Народной Польши несомненно было занятием, сознательно позорным». Далее он говорит: «В то время тюрьмы в Польше были полны людей, подвергавшихся пыткам или отсиживавших срока исключительно за то, что во время войны воевали с Гитлером в ненадлежащем подполье. Это были жуткие обстоятельства. Я вполне сознавал дьявольщину, в которую был этим вовлечен». Далее Милош признаёт возможность Каноссы после таких подвигов, Каноссы перед польской эмиграцией. Но часть этой эмиграции атаковала его так грубо, так примитивно, что отвечать было невозможно. Однако эмиграция – не только эти люди. Были и другие. Здесь невозможно не вспомнить нравственный и интеллектуальный класс Гедройца. Я хотел бы рассказать малюсенький, но значительный эпизод. В 1950 году я был в Вашингтоне. Находясь в Америке, я переписывался с Гедройцем почти ежедневно. Побывал я тогда в Америке дважды, мои поездки были связаны с возникновением «Культуры» и с созданием в эмиграции университета для молодежи из стран, оккупированных советской Россией, – чехов, румын и прочих. В одном письме Гедройц мне написал: «Постарайся встретиться с Милошем, совершенно бессмысленно ему сидеть в посольстве Народной Польши». Естественно, я не помню текста дословно, но речь шла об этом. Я с радостью принял эту идею редактора. Встретился с Милошем, провел с ним и его женой несколько часов. Насколько помню, мы совсем не говорили о политике, так как не в этом было дело. Дело было в том, и я это хорошо понимал, чтобы Милош знал, что, если решится покинуть свои функции в Народной Польше, «Культура» его примет.