Я – часть польской литературы, которая сравнительно мало известна в мире, ибо почти непереводима. Сравнивая ее с другими литературами, я смог оценить ее редкостную странность. Это род тайного братства, имеющего свои обряды общения с умершими, где плач и смех, пафос и ирония сосуществуют на равных правах. Пронизанная историей, полная намеков, она и в этом веке, как прежде, сопутствовала народу в его тяжких переживаниях. Строки польских стихов кружили в подполье, сочинялись в бараках концлагерей и в солдатских палатках, в Азии, Африке и Европе. Представлять здесь такую литературу – это ощущать свое смирение перед свидетельствами любви и самоотречения, которые оставлены теми, кого уже нет в живых. Мне остается надеяться, что честь, оказанная мне Шведской Академией, косвенно награждает тех, кто водил моей рукой и чье незримое присутствие поддерживало меня в трудные минуты.
Достоевский и Сартр
Вероятно, я так и не напишу книгу о Достоевском, однако ничто не мешает мне рассказать, какой она была бы. Я не стал бы соперничать со множеством фундаментальных монографий и дотошных исследований отдельных произведений, а предположил бы, что читатель уже обладает определенными знаниями о Достоевском, и освещал бы его фигуру и место в литературе несколько иначе, чем принято. Быть может, именно в этом и есть причина, по которой писать о нем книгу представляется мне задачей опасной и неблагодарной.
Изучая Достоевского и читая о нем лекции американским студентам, я не мог не заметить, что писатель этот меняется в зависимости от того, кто о нем говорит. Многонациональное содружество «достоевсковедов» этого, пожалуй, не признаёт, претендуя на научный объективизм, хотя их симпатии и антипатии, безусловно, влияли на их методику и выводы. История восприятия Достоевского в течение ста лет, прошедших со дня его смерти, могла бы послужить образцом поочередно наступающих интеллектуальных мод и влияния различных философий на умы исследователей. Оставив пока в стороне русских авторов, можно дать примерный набросок нескольких фаз восприятия Достоевского на Западе, начиная с «Преступления и наказания», широко читавшегося в переводах еще в конце XIX века и высоко оцененного Ницше. Впрочем, к так называемой âme slave, выразителем которой считался Достоевский, обычно относились с легкой иронией, а французская критика посмеивалась над Соней Мармеладовой, святой проституткой, словно живьем вынутой из сентиментального романа.
Триумфальное шествие романа Достоевского по западным странам в первые десятилетия XX века непосредственно связано с открытием нового измерения в человеке – подсознания – и с культом дионисийских сил, в которых объединяются Эрос и Танатос. Тем не менее сопротивление, оказанное в те годы растущему влиянию русского писателя такими писателями, как Миддлтон Мэрри или Д.Г. Лоуренс, заставляет задуматься. Д.Г. Лоуренс сказал о нем, что «поразительная проницательность смешана у него с отвратительном извращенностью. Нет ничего чистого. Его дикая любовь к Христу смешана с извращенной и отравленной ненавистью к Христу. Его нравственное отвращение к чёрту смешано с потаенным обожанием чёрта».
Эти немногие голоса вскоре уступили место всеобщему восхищению, и слава Достоевского растет параллельно славе Зигмунда Фрейда. Правда, Фрейд, по понятным причинам считавший «Братьев Карамазовых», роман об отцеубийстве, величайшим романом всех времен и народов, ошибся в своем труде об эпилепсии Достоевского, опираясь – как это доказал Джозеф Франк – на неверно изложенные детали биографии писателя. Фрейдизм в течение десятилетий оказывал сильное влияние на работы о Достоевском – в тот период восприятия его произведений, который можно назвать психологическим. Сравнительно коротким и трудно вычленяемым был период, когда исследователи вводили в свой анализ экзистенциалистскую философию, после чего прослеживать мысли автора, высказывающегося устами своих героев, перестали и всё внимание сосредоточилось на художественном строении необычайных романов Достоевского, столь необычайных, что вопрос, не означают ли они конца романа вообще, выглядит небезосновательным.