Я любила ходить к Фокевне, потому что в ее комнате легко дышалось от чистоты и порядка. Моя душа стремилась к гармонии, а у нас с мамой дома был жуткий кавардак. Она не успевала ничего делать по дому. Я, как могла, старалась помочь, но делала это по-детски неуклюже. В семь лет я сделала первую в своей жизни генеральную уборку. Придя с работы и увидев мою «чистоту и порядок», то есть лужу на полу и вещи, связанные в узел, мама вместо того, чтобы обрадоваться, почему-то заплакала. Я испугалась, но она объяснила, что от счастья тоже плачут. С тех пор вся работа по дому была на мне. Даже стирка и глажка белья, не говоря уже о полах и посуде, которую, между прочим, надо было мыть в четыре приема: сначала нагреть воду на плитке, потом замочить тарелки с чашками в тазу с горчичным порошком, потом прополоскать все это в прохладной воде и протереть чистым полотенцем.
Комната Фокевны была для меня недостижимым идеалом. С утра до вечера она, как настоящая Яга, если не куховарила, то носилась по дому со щеткой и тряпкой, то и дело что-то подметала, чистила, протирала, наяривала. Я понимала, что никогда не смогу добиться такого совершенства, но мне хотелось хотя бы к нему приблизиться. Я с завистью смотрела на чистый подоконник, на сверкающий полированный шифоньер, на бесчисленных фарфоровых узбечек с чайниками, медведей с букетами, лебедей в коронах, пионеров с собаками и без, стоявших на вышитых салфеточках, которые прикрывали поверхности комода, трюмо и телевизора. Одних Хозяек Медной горы у Фокевны было штуки четыре, и все разные. Мне очень хотелось в них поиграть, но даже дотронуться до них мне не разрешали. Нельзя было трогать и стоявшие на столе в хрустальной вазе пионы, сделанные из красных и розовых перышек. Барин привез их со службы на Дальнем Востоке, и они были ему «дороги как память».
В восемнадцать лет его призвали в армию и отправили воевать с Японией, но пока везли на Дальний Восток, война закончилась. Не удалось ему и послужить как следует – во время учений ему оторвало пальцы на обеих руках, но об армии он сохранил самые теплые воспоминания, потому что «вот где был порядок» и еще потому, что солдат хорошо кормили.
Я приходила с продленки и шла к Фокевне обедать. За окном стояла мутная февральская стужа, а пионы в вазе полыхали нездешними красками. Они выглядели совсем как настоящие цветы, а на ощупь были тепленькие и пушистенькие, как птенчики. Пока Фокевна гремела кастрюлями за перегородкой, я гладила их и нюхала. Они приятно пахли духами и щекотали нос и щеки. Мне так хотелось иметь такие же, что однажды я решилась на преступление. Но в тот момент, когда я пыталась вырвать одно из перышек, в комнату вошла Фокевна. Я обмерла, но она не закричала на меня, как сделала бы моя мама, а просто начала ворчать, что «не дело делаю».
Фокевна вообще была ворчунья. Она постоянно что-то брюзжала себе под нос. Особенно ее возмущало, что я ем без хлеба. Это она считала величайшим грехом. Когда я подросла, то узнала, что во время войны Фокевнин муж погиб, оставив ее одну с четырьмя детьми. «По блату» ей удалось устроиться на хлебозавод, работавший на армию. Производство было круглосуточное. Нередко женщинам приходилось возвращаться домой со смены в кромешной темноте, поэтому поодиночке никто не ходил. Как-то раз случилось, что Фокевне, которая и в то время была очень маленькой и щуплой, пришлось возвращалась домой одной. Она шла, хватаясь за заборы, как вдруг кто-то подскочил, сбил с ног, вырвал из рук сумку с карточками и исчез. Фокевна даже пикнуть не успела. А отсутствие карточек означало голодную смерть. Чтобы спасти детей, она украла на работе буханку хлеба, разорвала ее на мелкие кусочки, запихнула в лифчик и хотела вынести за ворота, но охранник заметил, что как-то уж больно она поправилась, ощупал ее и обнаружил кражу. Фокевну судили, дали год лагерей. Сына отдали в ремесленное училище. Девочки оказались в детдоме. Младшая умерла. Оставшиеся в живых дети не простили матери ее «судимости». Они выросли сталинистами и во всех бедах обвиняли врагов народа. Фокевна пыталась загладить свою вину перед ними всю жизнь.
Она никогда не шутила и ничего интересного мне не рассказывала. Она осуждала меня за то, что я умничаю, то есть норовлю читать во время еды, и искренно считала, что от книг можно сойти с ума. Вся ее жизнь сводилась к суете по хозяйству, но я почему-то частенько вспоминаю ее, до сих пор питаю слабость к фарфоровым статуэткам, печеные яблоки предпочитаю всем другим десертам, и если не пишу рассказы, то шныряю по квартире со щеткой и тряпкой, и все время что-то чищу и наяриваю.
Баба Соня