Доканала меня последняя часть тетради, добила… так что, — играть? Тактио воскресла, все будут счастливы, каждый получит то, что хочет… то, чего так жаждет.
— Я — не Тио. Я самозванка.
Наверное, сейчас о Слугах надо было говорить. О том, как воевать будем, чем бить и чем защищаться. Наверное, надо было хоть что-то понимающее сказать Гриму, ведь я в душу заглянула, узнав о мучениях его жизни. А не вышло.
— О чем ты? — Настороженно спросил Аурум. — Какая еще самозванка?
— А такая. Я при выписке из больницы присвоила себе это имя. Читала со скуки старые медицинские брошюры, а там что-то о осязании. И в скобках на древнем языке — «прикосновение», tactio, тактильность… и узоры на руках, и то, что вы здесь появились в год моего рождения, и вообще любой другой признак — вранье. Я — не она.
Еще раз моргнула и посмотрела на Грима прямо:
— Я сама до последнего хотела, чтобы это было правдой. Честно. Прости, если…
— Я люблю тебя, Аня.
Больно стало, как пикой ударили — в сердце, в горло и прямо по глазам. И так нестерпимо, что я скривилась. Вроде и счастье, а хоть вой в голос! И завыла бы, если б не спазм от обрушения чувств и невозможности с ними справиться.
У Аурума уйти совсем бесшумно не получилось. Он и стулом скрипнул, и чашку на столе задел. Но даже когда старик оставил нас одних, Грим на своем месте не шевельнулся. Не подошел ближе. Все, что до меня дошло — это горячая, как от огромного костра, волна тепла и искр. Показалось, что они осели прям на коже — вот-вот прожжет.
— А почему тогда… почему все это время ты так ко мне…
— Если какие-то слова ты приняла за счастье от ее воскрешения, то это моя вина. Тио… Аня… я назову тебя любым именем, даже если ты будешь брать себе новые по своему желанию. — Грим замолчал, выждал, принимая какое-то внутреннее решение. — Идем.
Со слезами я совладала, утерлась. И даже смогла успокоиться настолько, что обняла тетрадь, прижав рукопись к груди, и поднялась с кресла. Грим прошел мимо — в глубь коридора и остановился у двери в спальню. Коснулся ручки, но сразу не открыл, — обернулся:
— Ты должна понять… я любил Тактио, и я смирился с ее смертью. Отпустил и оставил в прошлом, хоть на это ушел не один год. Аурум мне помог, не дал превратиться в дикаря, он заботился обо мне, как отец и был участлив, как друг. Благодаря ему я не забыл о том, как жить человеком, и однажды понял, что хочу большего: жизни, общения, новых людей, открытого мира, любви. Только реальность не посчиталась с этим желанием. От меня шарахались все. Я не успевал ничего сделать, не успевал ничего сказать, а если выходил в город в сумерках, чтобы спрятать за тенью уродство, то пугал еще больше…
Грим прервался, дернул болезненно губой и ноздрями, едва не оскалившись от отголоска разочарования. И тут же гримаса разгладилась, а карие глаза отразили огонь лампадок. Как можно говорить о уродстве, когда он так красив! Чудовищно, зло, резко — но красив!
— Знаешь, как долго не умирала надежда? Как долго держалась наивность и вера, что найдется на свете человек, способный не ужаснуться и выстоять хотя бы минуту, дав мне шанс на голос и жест? Шанс на слово в ответ? Я бился со Слугами, слушал Аурума, вещавшего о милости Всевышнего и красоте души, и опять выходил в город, к людям. Последней каплей стала Келель. Даже она, узнав меня, смирившись с моим присутствием не могла пересилить отвращения и всякий раз содрогалась, едва видела. Я возненавидел людей, Тио. Возненавидел себя, и даже возненавидел покойную Колдунью за то, что она подарила мне ложное счастье — обман взгляда. Я, со всей своей мальчишеской глупостью поверил — девушка может смотреть на меня с приязнью… а оказалось, что только благодаря безликой маске куклы я был этим одарен. А в жизни — проклят. Я хотел уничтожить все на свете, включая себя самого — разбил работы ножом и рубанком, сжег рукописи, где писал о детстве и о матери, порвал на клочки другие — о первых днях своей жизни под именем Патрика. Я даже на Тактио поднял руку, но не смог уничтожить ее портрет. Я обезумел, Тио… Аня… и только ветер, который ураганом пронесся через все палаты, смог меня отрезвить.
Грим замолчал. А я потрясенно слушала, боясь шевельнуться и потревожить новую бурю. Он начинал говорить спокойно, но теперь его голос еще глубже ушел в грудь и стал надтреснутым, словно молния расщепляла толстое дерево, и оно гудело падением. Внутренний, давний надрыв, и Грим все больше костенел лицом и впивался в меня глазами, ища понимания. И опять — потеплел. Вздрогнул и выдохнул:
— Я заперся у себя. Я опустел и отчаялся настолько, что собирался там умереть, замуровавшись пожизненно. Нож, который оставался в руках, швырнул в стену. От доски откололась щепка, как раз в том месте, где острие попало в круглый сучок…
Грим осторожно поднял руку и потянулся пальцами к моей щеке. Не дотронулся, замер где-то у мочки уха и шепнул:
— Здесь…