Волей и неволей, мы принимаем участие в воспитании тех, с кем живем, — и писатель вздыхал иногда в дневнике, что на party он видел такую, какие ему нравятся. А певица отчетливо’помнила девочку из пригорода с белыми жидкими волосами, в капроновом мамином — 50-е годы — платье и бабушкиных перчатках. Это был отголосок «белой лэди» — к которой прибавлена блядовитость. Писатель, в отличие от Врагини, менял свои вкусы и с гордостью в голосе замечал, что в воскресные дни мужчины будто выводят своих подруг на прогулку: «Все с болонками, а я с сенбернаром!» — говорил он певице. Она с грустной радостью отмечала, что в этом ее немалая заслуга. — Врагиня же законсервировалась на века и пропахла бабушкиным нафталином В писателе она любила не писателя, а себя, созданную писателем, отчаянно углубляя и разрабатывая роль «белой лэди»… в которую писатель больше не верил: «Я не верю уже в эту даму…», образ которой разбивал… но литература не поспевала за жизнью! И этот образ был, хотя писатель и говорил, что он «больше не тот дурак!», имея в виду, что больше его «белые лэди» не впечатляют.
Маше было грустно, потому что, когда он был «тем дураком», он был способен на порывы и страсти, и он хотел «вместе — с! проститутками, блядьми, нищими — вместе!». И Маша видела себя на месте Вра-гини, потому что тоже искала того, с кем вместе. Заодно! Все ее мужчины — мужья и просто — быстро разгадывались ею, она все о них знала, могла наперед предугадать их поведение, поступки, реакции. Писатель же хранил какую-то тайну. Вовсе неправильно думать, что только для женщины важно оставаться «загадкой»! Маша не могла жить с людьми, которые не вызывали в ней любопытства Писатель же что-то таил, скрипя на табурете. Писатель пыхтел с гантелями в руках и хранил тайну. И когда Маша ушла… тайна не была разгадана, нет! Поэтому и было обидно.
Певица наша, конечно, поступала неразумно. Вместо того чтобы гнать от себя все эти грустные мысли, она, наоборот, разжигала их в себе и упивалась своим горем. Часами перечитывая свои дневники — выискивала несчастные страницы. Она могла составлять список негативных качеств писателя, всех его нехороших поступков по отношению к ней, но даже в отчаянном настроении этот список обычно перечеркивался, переписывался, и получалось, что писатель самый лучший мужчина в ее жизни. Под лучшим мужчиной подразумевались совсем не сексуальные его способности, а что-то спиритическое, метафизическое. Она могла сказать о нем — человек из моего племени. Да, и вот она не смогла ужиться с ним. Как и та, которую она презирала. Унижение! — кипела Машка. И то, что их отношения продолжались и писатель говорил, что ничего не изменилось, для певицы было обидной насмешкой. Она уже не была частью его жизни, когда над вами двумя одна крыша, вы делите одну постель, освещены одной лампой, пьете одну воду и смотритесь в одно зеркало.
Французская подружка — соседка певицы — приходила всегда без звонка. Даже когда у той был телефон. Так уж было заведено. Она заходила по пути куда-то. Потому что Фаби, как называла подружку певица, была человеком общественным и все время куда-то, к кому-то шла. То ли на вернисаж, либо на коктейль, то ли в издательство, либо на встречу. У себя дома, на рю Мандар, она бывала редко. И певица все удивлялась — когда же та успевает что-то написать — пусть и писала она пока небольшие заметки, статьи, репортажи и интервью, — если все время куда-то идет!? К тому же эта самая Фаби, уверенная, что в ней есть венгерская кровь, была девушкой увлеченной. Она, как и певица, увлекалась алкоголем. Певица, правда, могла пить и рабоче-крестьянское, за 8 франков литр Французская же девушка с венгерской кровью за свою кровь переживала и не портила ее деше выми винами.
Не имея постоянного заработка, она, при наличии денег, в момент оплаты какой-нибудь статьи, могла тут же все эти денежки и растратить, выписывая чеки на сто с лишним франков за пару бутылочек винца, беседуя долго и с толком с винным продавцом. Через пару дней она могла, правда, забежать к певице и стрельнуть у той пятьдесят франков. Заодно помыться, потому что душ у нее был сломан и денег на починку, разумеется, не было. Вероятно, в этом и заключалось основное различие между человеком, живущим у себя дома, на Родине, и чужаком. В конце концов, та же Фаби могла при совсем плохих делах поехать к родителям, отсидеться в провинции. Или родители могли приехать к ней и починить душ, а заодно подкинуть пару сотен.