У меня не было ни командировочного удостоверения, ни пропуска на передвижение из города в город — очень серьезное правонарушение в оккупированной Германии зимой 1945 года, но я твердо решила добраться до Берлина и присутствовать на похоронах бабушки. Когда наконец поздно вечером я добралась до Берлина, я узнала, что опоздала на несколько часов. Я спросила у адъютанта генерала Гэвина, где находится мисс Дитрих, и сразу поняла, что он хочет уйти от ответа. Вдруг меня осенило: у матери уже есть утешитель, и мой драматический порыв прийти ей на помощь оказался ненужным. Тогда я попросила смущенного полковника определить меня на ночлег. Он сразу выполнил мою просьбу и, отдавая распоряжения, с нарочитым сочувствием в голосе повторил, что единственной причиной, по которой он тотчас не препроводил меня к моей дражайшей матери, был приказ «не беспокоить мисс Дитрих» в этот вечер. Я заверила его, что не собираюсь требовать свидания с матерью и отлично понимаю «ситуацию». У полковника будто камень с души свалился. Браво отсалютовав, он удалился, выполнив свою функцию сторожевого пса. Укладываясь спать, я решила: уж коли я, нарушив Право Справедливости, устав профсоюза и законы передвижения в оккупированной зоне, попала в Берлин, надо, по крайней мере, навестить дедушку с бабушкой. Более того, если удастся заполучить джип и водителя, хорошо бы повидаться и с тетушкой Лизель в Белзене. Почему бывшая жительница Берлина все еще живет в таком месте, не укладывалось у меня в голове.
Мать не объявилась и холодным зимним утром, и я отправилась в город. От него осталась лишь оболочка, уродливая, покрытая рубцами, заполненная людьми, с побитым видом бродившими среди развалин. Они низко опускали голову, чтобы скрыть ненависть, горевшую в глазах. Повсюду женщины расчищали завалы, аккуратно складывая кирпич, наводя порядок в хаосе разрухи. Мне часто доводилось видеть нечто подобное в Италии. Но там беспорядочно расчищали дороги, а в Германии складывалось отчетливое впечатление, что каждый кирпич сберегается на будущее, чтобы построить новый рейх.
Я выделялась из толпы своей американской военной формой, прохожие бормотали мне вслед на берлинском сленге, не догадываясь, что я их понимаю. Некоторые, проходя мимо, низко кланялись моей форме, стараясь придать правдоподобие маске почтительности. Совершенно очевидно, что русский солдат, всегда с винтовкой, внушал им страх и заслуженное почтение, а американского, всегда готового угостить их шоколадкой «Херши», они не удостаивали и презрения.
Я, в нарушение приказа, поменяла на черном рынке у Бранденбургских ворот американские армейские сигареты на куски свежего мяса, спиртное — на драгоценную морковь, лук и целую буханку настоящего немецкого хлеба. К тому времени, когда я подошла к квартире, где жили дедушка и бабушка, в моем вещевом мешке имелось все необходимое для роскошного жаркого. Бабушка осторожно приоткрыла дверь. Какая она стала маленькая! Увидев военную форму, отпрянула, широко открыв глаза.
— Это я… бабушка, это я, Хайдеде, ну посмотри! Это я, дочка Руди, — тихо говорила я, опасаясь испугать старушку.
Она смотрела на меня, вцепившись в ручку двери. Волосы у нее были совсем седые.
— Бабушка, можно мне войти? Я принесла свежие овощи и мясо.
Дверь открылась пошире, и я вошла в темный коридор. Там пахло мебельным воском. Мне с детства запомнился его характерный запах: покойная бабушка учила меня когда-то, как правильно полировать им мебель.
— Роза, кто там у двери?
Подошел, прихрамывая, дед. Он уже не казался мне высоким и сильным — старый, согбенный, неопределенного возраста старик.
— Кто вы? Что вам надо в этом доме? — проворчал он.
— Говорит, что она дочь Руди, — прошептала бабушка.
— Я его дочь, дедушка! Я и есть дочь Руди! Видишь, я принесла вам свежие овощи, еду, все, что смогла достать, — тараторила я, не зная, чем еще заслужить их доверие.
Маленькая рука потянулась ко мне, тронула нашивку у меня на рукаве.
— Мне приходится ходить в форме, потому что я играю в пьесе для солдат… — я перехватила ее руку. — Это я, милая. Я люблю тебя, бабушка, я тебя всегда любила, помнишь?
Она притянула к себе мое лицо, заглянула в глаза и разрыдалась. Я обняла ее, такую маленькую, и оплакивала вместе с ней все утраченные для любви годы, свое несостоявшееся детство. Дед подошел к нам, его рука легла на мою руку, и мне показалось, что я снова маленькая девочка в небесно-голубом платье с широкой юбкой в сборку, приехавшая к ним в гости.