– А он уехал и… вы распечатали письмо, ему адресованное…
– Слава богу, я имею право читать всю переписку чел! Нет, вот негодяй… в такое время! Уже раз это было… клялся, что никогда больше не будет… я простила его… и вот!
– А как же вы уверяли, что он никогда в жизни и не подходил близко ни к одной молодой особе женского пола?.. Как же он не только женщинам, но и мужчинам не протягивает руку, чтобы не оскверниться?!
– А, да черти бы его взяли, этого болвана! – заглядывая в письмо и, верно напав на что-нибудь особенно убедительное, закричала вне себя «madame». – Хорош аскет! Да у него в Индии жена и дети остались!
Я не мог удержаться от хохота и поспешил уйти.
Перед отъездом я пришел проститься.
Расставаясь, я говорил:
– Ну вот, Елена Петровна, настал разлуки нашей час, и теперь уже последней разлуки. Выслушайте искренний совет мой, идущий и от головы моей, и от сердца: пожалейте себя, бросьте всю эту ужасную канитель, отойдите от теософического общества, как не очень давно сами хотели, лечитесь в тишине и пишите. У вас настоящий литературный талант, он может давать вам и средства к жизни, и удовлетворение вашему самолюбию. Вы так легко работаете – пишите же, пишите в русские журналы обо всем, что видели и знаете, только бросьте все это, всех этих махатм и чел, всех этих англичан и индусов… Пусть хоть вечер вашей жизни будет тих и ясен. Не берите лишней тягости на душу, остановитесь…
– Поздно! – глухо сказала она. – Для меня возврата нет.
И тотчас же совсем уже иным тоном прибавила:
– Знайте, что все предсказания «хозяина» исполнятся… теперь уже не позже как через полтора месяца!
Этими последними словами она дала мне возможность расстаться с ней навсегда без чувства жалости…
Заехав на короткое время в Страсбург, я отправился в Париж, с тем чтобы, повидав моих французских друзей, спешить в Россию. К моему изумлению, m-me де Морсье встретила меня вопросом, не знаю ли я чего-нибудь о деяниях Могини? Я ответил ей, что накануне моего отъезда из Вюрцбурга напечатала какое-то нежное послание, обращенное к интересному индусу, и при этом воскликнула: «Ах, негодяй, это он уже второй раз выкидывает со мною такую штуку!».
– Знаете ли, это очень важно, очень важно! – смущенно повторяла m-me де Морсье.
– Не знаю, насколько это важно, но думаю, что вам весьма скоро придется изменить мнение не только относительно челы Могини, но и относительно весьма многого.
– К несчастью, кажется, вы правы, – уныло проговорила она.
– Что же случилось и что вы знаете?
Но она все еще хваталась за последние соломинки, а потому не решалась говорить до срока.
– Теперь я еще должна молчать, не спрашивайте меня ни о чем, – объявила она.
– И вы меня покуда ни о чем не спрашивайте. Я вернусь месяца через два, самое большее три, из Петербурга, и к тому времени у меня, надеюсь, будет готово интересное сообщение для парижских теософов.
На том мы и расстались. Пока я был в России, разыгралась самая возмутительная история, поднятая «жертвой» донжуанских наклонностей Могини. Впрочем, эта «жертва», которую я видел, вовсе не имела вид несчастной, убитой горем особы. Она оказалась весьма решительной и чуть было не довела дело до суда. Но и без суда история вышла и громкой, и характерной, а Блаватская сыграла в ней весьма скверную роль. Документы всего этого дела находятся в моем распоряжении; но оно так противно и полно таких циничных подробностей, что я не могу на нем остановиться. Я упомянул об этом инциденте лишь для того, чтобы показать, какого рода «святых» представляли из себя избранные челы фантастических махатм и проповедники теософического учения.
Я еще в Париже и потом в Петербурге стал получать от Блаватской письма. Она ни за что не хотела признать, что наши сношения покончены, что я навсегда простился с нею. К тому же, обдумав все происшедшее между нами, она, естественно, должна была добиваться моих ответных писем, чтобы в случае чего иметь возможность говорить: «Помилуйте, мы в самых лучших отношениях и переписке, вот его письма!».
Она рассчитывала на мою жалость к больной и старой женщине, наконец, на мою «вежливость». Ну как же я не отвечу, когда она так жалуется на свои страдания и взывает к моему сердцу?
Однако я нашел, что слишком довольно и что дальнейшая переписка с дамой, «проведшей семь лет в Тибете», не может уже доставить мне ни пользы, ни удовольствия. Я перестал отвечать на ее письма.
Она принимала шутливый тон, мило журила меня за молчание, приписывала: «Не ответите – Бог с вами и писать не буду “вдова Аш-Пе-Бе” или: “Ваша навек veuve Blavatsky”». Я молчал, а она все же писала.