Прежде всего, дела теософического общества меня больше не касаются, так как я подала свою отставку. Со вздохом облегчения я отрезала себя от всего этого, благодаря небо. Что же касается новых доказательств в настоящем деле, которые вы приводите, подумав немного, вы поймете, что они не имеют для меня никакой цены. Г. С. – наш друг, он жил в течение месяцев в ближайших отношениях с нашим семейством, и мы, следовательно, имеем некоторые права для притязания знать его очень хорошо. Г-жа Y. и ее дочь (хоть я и видала первую из них несколько дней в Париже) совершенные для меня незнакомки, и их слова не могут иметь значения перед словами г. С. Когда г. С. скажет или напишет мне то, что он, как вы предполагаете, говорил г-же Y., тогда мы посмотрим; но я очень спокойна на этот счет. Г. С. подтвердит все, что он написал и подписал своим именем в Париже. Он только прибавит (и вот этот-то пункт и может объяснить всю поднявшуюся болтовню), что он вовсе не имел намерения обвинять г-жу Блав. по поводу ее частной жизни, которая нас никоим образом не касается; но что он обвиняет ее во всех обманах, произведенных ею для основания теософического общества. Это же самое говорила вам и я в моей гостиной.
Что же касается вашего второго предположения относительно невменяемости г. С., – оно заставляет меня улыбаться, особенно когда я подумаю, что этот аргумент, конечно, исходит от г-жи Блав. Уверяю вас, что, если бы переписка г. С. и г-жи Б. была представлена на заключение докторов-специалистов по душевным болезням, они не затруднились бы решить, кто из двух в здравом рассудке. Об этом я имею свидетельство доктора Шарля Ришэ. Но позвольте мне указать на противоречие, относящееся к вам. Вы мне советуете никому не показывать “дело Блаватской” – и я сама так же думаю, имея одно только желание, чтоб это дело было погребено как можно скорее. А с другой стороны, вы говорите, что, если г. С. не покорится требованиям г-жи Б. (ибо я не хочу предполагать, чтобы такие требования исходили от вас), вы ей посоветуете против него действовать. Таким образом, вы сами сделаете гласным это дело. Я ни на одно мгновение не сомневаюсь в том, что г. С. ответит только глубочайшим презрением на предложения г-жи Б. Разве честный человек может иметь два противуположных одно другому слова? Если бы г-жа Б. внимательно прочла письма к ней г. С., она бы увидала, что он готов на все… Наконец, чего же она хочет? Гласности? Ах, милостивый государь, каким же это образом люди, любящие теософию, могут толкать г-жу Б. на этот путь? Ну да если это должно случиться, оно и будет, и каждый пойдет в битву, сильный собственным оружием. Вот 6 месяцев, как я отвечаю презрительным молчанием на все глупые сплетни, ходящие относительно меня и моих друзей; но в тот день, когда клевета зайдет слишком далеко и станет публичной, увидят, боюсь ли я! Поверьте, что в этот день как в печати, так и не в печати поверят не разъяснениям г-жи Y., а переводу присяжного эксперта. Да и, наконец, если бы даже возбудился спор относительно одной фразы – содержание всех писем г-жи Б. окажется достаточным для того, чтобы обвинить ее в глазах общественного мнения. Тогда обнаружатся не только инциденты Б.-С. или Л.-М. Отовсюду выплывут новые вещи, которые, если даже все и не выяснится окончательно, загрязнят теософическое общество и забрызгают грязью его членов, ибо никто не поверит, чтобы такое количество разумных людей были только одураченные. Таково, говорю вам, будет суждение света, и можно сколько угодно иметь за себя свою совесть – а все же неприятно быть подозреваемым…»
Казалось бы, на такое письмо уже нечего ответить, да оно и написано было в тоне, не требовавшем ответа. Но Е. П. Блаватская все же не могла успокоиться, и послушный Гебгард опять сел за свое бюро и писал. При этом он чувствовал себя обиженным, проигравшим партию, волновался, хотел язвить и говорить колкости, а потому ему можно извинить как значительную глупость его письма, так и ошибки во французском языке.