Роден был невысоким, коренастым, сильным, с коротко подстриженными волосами и густой бородой. Иногда он бормотал названия своих статуй, но ощущалось, что названия не много для него значат. Он пробегал по ним ладонями, ласкал их. Помню, я тогда подумала, что под его руками мрамор струился, словно расплавленный свинец. Наконец он взял маленький кусочек глины и сжал его ладонями. Работая, он тяжело дышал. От него исходил жар, словно от раскаленной печи. Через несколько минут он слепил женскую грудь, трепещущую под его пальцами.
Он взял меня под руку, нанял извозчика, и мы поехали в мою студию, где я поспешно переоделась в свою тунику и стала для него исполнять идиллию Теокрита, которую Андре Бонье перевел для меня следующим образом:
Затем я остановилась, чтобы объяснить ему свою теорию нового танца, но вскоре заметила, что он не слушает. Он пристально смотрел на меня из-под полуопущенных век, глаза его сверкали, затем с таким же выражением, какое появилось на его лице во время работы, он подошел ко мне. Его руки заскользили по моей шее, груди, погладили руки, скользнули по бедрам, обнаженным ногам и ступням. Он принялся мять мое тело, словно это была глина. При этом от него исходил жар, обжигавший меня и заставлявший плавиться. Я всем существом желала уступить ему, и сделала бы это, если бы не испугалась из-за своего нелепого воспитания. Я отстранилась от него, накинула поверх туники платье и в смущении прогнала его. Какая жалость! Как часто я потом сожалела об этом недоразумении, вызванном моим ребяческим поведением и лишившем меня превосходной возможности отдать свою девственность самому великому богу Пану, могучему Родену. Тогда, безусловно, мое искусство и жизнь стали бы богаче!
После этого я не видела Родена два года, до тех пор пока не вернулась из Берлина в Париж. Впоследствии он на долгие годы стал моим другом и учителем.
Совершенно иным, но не менее радостным стало для меня знакомство с еще одним великим художником – Эженом Каррьером. Меня привела в его студию жена писателя Кайзера, которая, сочувствуя нашему одиночеству, часто приглашала нас к своему семейному столу, где ее маленькая дочь, обучавшаяся игре на скрипке, и талантливый сын Луи, ныне широко известный молодой композитор, в полной гармонии собирались вокруг зажженной лампы. Я обратила внимание на висевшую на стене странную, очаровательную, печальную картину. Мадам Кайзер пояснила: «Это мой портрет кисти Каррьера».
Однажды она привела меня в его дом на рю Эжезипп Моро. Мы поднялись на верхний этаж в мастерскую, где обитал Каррьер в окружении своих книг, своей семьи и друзей. Он обладал самым сильным духовным присутствием, какое когда-либо мне довелось встречать. Мудрость и Свет. От него исходила огромная нежность ко всему окружающему. Вся красота, сила и чудо его картин являлись прямым отражением его возвышенной души. В его присутствии у меня возникало ощущение, будто я встретила самого Христа. Я исполнилась таким благоговением, что мне захотелось упасть перед ним на колени, и я сделала бы это, если бы меня не удержали моя робость и сдержанность.
Многие годы спустя мадам Йорская так описывала эту встречу: «Я прекрасно помню свое посещение Эжена Каррьера, в студии которого встретила ее. С того дня ее лицо и имя запали мне в душу. Как всегда, с сильно бьющимся сердцем я постучала в дверь квартиры Каррьера. Приближаясь к этому святилищу нищеты, мне всегда приходилось предпринимать отчаянные усилия, чтобы подавить волнение. В этом маленьком домике на Монмартре изумительный художник работал в благословенной тишине среди любимых им людей: жены и матери, всегда одетых в черные шерстяные платья, и детей, у которых не было игрушек, но их лица светились любовью к своему великому отцу. Ах! Святые создания.
Айседора стояла между скромным маэстро и его другом, невозмутимым Мечниковым из института Пастера. Она казалась даже более неподвижной, чем они оба; за исключением Лилиан Гиш, я ни разу не встречала американской девушки, которая выглядела бы столь застенчивой, как она в тот день. Взяв меня за руку, как обычно берут ребенка, чтобы подвести его поближе к чему-либо, чем он мог бы полюбоваться, Эжен Каррьер сказал: «С’est Isadora Duncan»[41] – и замолчал, чтобы подчеркнуть это имя.
Внезапно Каррьер, всегда говоривший очень тихо, провозгласил глубоким громким голосом: «Cette jeune Americaine va révolutionner le monde»[42].