Однажды утром мы с Элизабет, выступая во главе этой странной процессии, встретили ехавшую верхом жену кайзера, она была настолько изумлена и потрясена, что на следующем повороте упала с лошади, поскольку превосходный прусский конь тоже никогда не видел ничего подобного и стал нервничать и шарахаться.
Эти очаровательные греческие дети прожили с нами шесть месяцев. Затем мы стали замечать, что их божественные голоса становятся фальшивыми, и даже обожавшие нас берлинские зрители стали обмениваться недоуменными взглядами. Я храбро пыталась исполнять роль пятидесяти данаид, молящихся перед алтарем Зевса, но это была тяжелая задача, особенно когда греческие мальчики фальшивили больше обычного, а их византийский преподаватель казался все более рассеянным.
Отношение семинариста к византийской музыке становилось каким-то странным. Казалось, он оставил весь свой восторг по ее поводу в Афинах. Его отлучки становились все более частыми и длительными. Кульминация наступила, когда полицейские власти сообщили нам, что наши греческие мальчики ночью тайком, когда мы думали, будто они спокойно спят, убегали через окно и отправлялись в дешевые кафе, где заводили знакомства с подонками из среды своих соотечественников, живших в городе.
К тому же с тех пор как мальчики приехали в Берлин, они абсолютно утратили свою наивность и божественное ребяческое выражение, которое было присуще им на вечерах в театре Диониса, и каждый из них вырос почти на полфута. Ежедневно в театре хор «Умоляющих» фальшивил все сильнее. Уже нельзя было списывать подобное исполнение на то, что это византийская песня. Оно превратилось в ужасный неблагозвучный шум. Так что однажды после множества тревожных обсуждений мы приняли решение повести наш греческий хор в большой универсальный магазин Вертгейма. Мы купили всем невысоким мальчикам симпатичные бриджи, а большим – длинные брюки; затем отвезли их в такси на вокзал и, посадив в вагон второго класса и вручив каждому билет до Афин, тепло попрощались с ними. После их отъезда мы отложили возрождение древнегреческой музыки до лучших времен и вернулись к работе над «Ифигенией» и «Орфеем» Кристофа Глюка. С самого начала я задумывала танец как хор или совместное выражение. Точно так же как я пыталась выразить перед публикой горести дочерей Даная, точно так же я танцевала в «Ифигении» девушек, играющих в свой золотой мяч на мягком песке, а позже печальное изгнание в Тавриду, выражая танцем ужас кровавых жертвоприношений своих соотечественников эллинами. Я так страстно жаждала создать целый оркестр из танцовщиков, что в моем воображении они уже существовали, и в золотистом свете сцены я видела белые гибкие фигуры моих товарищей: меня окружали мускулистые руки, вскинутые головы, трепещущие тела, быстрые ноги. В конце «Ифигении» девы Тавриды в вакхической радости приветствовали танцем спасение Ореста. Когда я танцевала эти исступленные рондо, то ощущала, как мои ладони охотно сжимают их руки; напряжение и покачивание их маленьких тел по мере того, как рондо становилось все быстрее и безумнее. Когда я наконец упала в пароксизме радостной непринужденности, я увидела их
Еженедельные приемы в нашем доме на Викторияштрассе стали центром художественной и литературной жизни. Здесь часто происходили ученые дискуссии о танце как об изящном искусстве, так как немцы к любому разговору об искусстве относятся самым серьезным образом и подвергают подобные темы всестороннему глубокому обсуждению. Мой танец стал предметом горячих и даже яростных споров. Во всех газетах появлялись целые столбцы, то прославляющие меня как гения вновь открытого искусства, то провозглашающие меня разрушительницей настоящего классического танца, то есть балета. Возвращаясь после спектаклей, во время которых публика приходила в состояние исступления от восторга, я в своей белой тунике со стаканом молока засиживалась до глубокой ночи, погрузившись в изучение «Критики чистого разума» Канта, из которой, бог знает почему, надеялась почерпнуть вдохновение для движений чистой красоты, к которым я стремилась.