Когда кроме работы над стендом и разговоров с курирующим этот художественный проект офицером КГБ Владимиром Егеревым о том, где достать по дешёвке фанеру, латунь и алюминий, он стал приглашать меня в свой кабинет для бесед на разные темы, я понял, что попросили меня поработать над юбилейным стендом не просто так.
Егерев был молод, образован и добродушен. По его вопросам я догадывался, что он хочет узнать моё отношение к советскому строю, к компартии и к тому же Ленину, хотя чувствовалось, что он прекрасно знает, что меня мало что волнует, кроме живописи, скульптуры и истории искусств. К тому же я был сыном офицера Советской армии, кавалера восьми боевых орденов Красного Знамени и других правительственных наград, воевавшего в кавалерии в Гражданскую и Великую Отечественную войны, которым я гордился. Егерев был осведомлён и о том, что моя мать Юлия Предтеченская воевала два года в кавалерийском полку под командой моего отца и была награждена боевыми орденами и медалями. Так что Володя Егерев понимал, что на роль врага народа и советского государства я явно не подхожу.
Егерев был человеком интеллигентным, окончил юридический факультет Ленинградского университета. Внешность имел располагающую, был улыбчив и приветлив. Когда я ожидал его в коридорах Большого дома для очередной беседы, то сначала передо мной в полумраке коридора возникала улыбка, затем раздавался наиприветливейший голос, произносящий: “Ну привет, Миша”, – а уже потом появлялась фигура Володи Егерева. И про себя я прозвал его Чеширский Кот.
В кабинете он садился напротив меня и ласковым голосом, напоминавшим мне сонный голос толстого кота, объевшегося сметаной, начинал полудопрос-полубеседу. Одновременно он напоминал мне Порфирия из романа Достоевского “Преступление и наказание” – такая же полусонность и вдруг пристальный взгляд и вопросик, дремота и опять вопросик. Часто Егерев, помолчав, задавал один и тот же вопрос: “А что, если без иронии?” Так мы и сидели друг против друга – умный котообразный Порфирий и тощий, длинноволосый недоучившийся студент Раскольников. Только этот Порфирий прекрасно знал, что Раскольников, сидящий перед ним, ни старуху процентщицу, ни Лизавету не убивал и никого убивать не собирается. И в глубине души Егерева возникало желание помочь молодому затравленному художнику.
Денег за выполненный ленинский стенд мы не получили, зато в нашем задерганном горкоме графиков в золотой раме красовалась на стене благодарственная бумага от всесильного КГБ с печатью, на которой был оттиснут щит и меч. А мне удалось ещё и выпросить у Егерева такую же благодарственную бумагу и для себя. Давать мне эту бумагу ему очень не хотелось. Будучи прекрасно осведомлён о моих загулах и буйном характере, Чеширский Кот, протягивая драгоценную для меня бумагу, задумчиво произнёс: “Я-то знаю, для чего она тебе может понадобиться”. Ну что ж, как в воду глядел, говорили у нас на Руси.
Годы спустя я узнал, что в то же самое время, когда в Афганистане мы с Сарой, рискуя жизнью, вызволяли советских солдат, пленённых моджахедами, с советской стороны освобождением пленных занимался Володя Егерев, прозванный мной Чеширским Котом.
Арестован за попытку изнасилования…
Углубляясь в дебри мистических и метафизических поисков в изобразительном искусстве, я, повесив на плечо этюдник с красками, сунув под мышку альбом и попутно прихватив с собой Лёву, мчусь на дневном поезде к Новгороду, где мечтаю вживую узреть фрески великого византийского мастера Феофана Грека и сделать с них несколько небольших копий. Мне было совершенно ясно, что его гениальные настенные творения, исполненные в четырнадцатом веке, таят и хранят в себе основы метафизической системы.
Сидеть в душном купе в июньский день нам с Лёвой не хочется, поэтому беседа о фресках и иконах константинопольского мастера происходит под оглушительный грохот колёс в тамбуре. Я стою, прислонившись спиной к стенке, напротив – туалет, справа – окно, за которым видны проносящиеся поля и посёлки. Народу в дневном поезде немного, и туалет пустует. Правда, за пару часов до прибытия в Новгород в него вошла молодая блондинка лет двадцати пяти, захлопнув двери.
Устав от разглагольствований о фресковой живописи, мы с Лёвой молчим. Поезд мчится среди леса. Я рассеянно смотрю в окно: мелькают ели, берёзы, заросли орешника.
И вдруг в окне туалета появляются две женские ноги в чулках и туфлях, затем женский зад в ситцевой юбчонке; ещё минута – и на раме, вцепившись в неё руками, повисает женщина, в которой я узнаю вошедшую в туалет блондинку. Поезд несётся на полном ходу, ветер рвёт и треплет ситцевую блузку, юбку, взлохмачивает белокурую голову, откинутую назад. Голова смотрит на меня, улыбается, смеётся, что-то кричит, и женское тело, оттолкнувшись от окна, летит под невысокий откос, покрытый густой травой.