остановилась, вытянула шею и, превратившись в большую трубу, громко, обиженно заревела
на людей. "Вот дура, так дура", – тоже засмеявшись, ласково подумал Бояркин.
В столовой давали настоящее густое молоко, привезенное с фермы. Бояркин
завтракал, посматривая в окно на школьников, спешащих к первому уроку. Луг виднелся за
домами и огородами. Туман медленно исчезал, и пространство после него обретало такую
прозрачность, какой не было вчера днем. На кафеле, рядом со столиком Николая лежал
теплый солнечный свет, за спиной звенели тарелками, и смеялись поварихи. Строители уже
потянулись на улицу, закуривая у дверей, а Бояркин все еще сидел. Это была минута
просветления, Он как бы увидел себя со стороны и сказал: "Вот сидит человек, который
любит". И от этого он увидел себя в каком-то другом качестве. Все показалось ему простым и
разрешимым. Он вспомнил свои встречи с Дуней, и его вдруг покоробило, что они тайные,
как бы противозаконные, стыдные. И Дуня не может полюбить его из-за того же страха.
* * *
На улицах стояла все та же грязь, и Цибулевич, ходивший в сапогах на два размера
больше, высказал однажды предположение, что это грязь скоро у него все ноги из задницы
повыдергивает.
Вечерами Бояркин метался: после работы, как только темнело, шел в клуб, потом
прогуливался туда-сюда по улице, возвращался в общежитие, пытался читать, снова шел в
клуб и просиживал там допоздна, выучив в четырех клубных кассетах не только
последовательность песен, но все щелчки и помехи.
Дуню он видел теперь только днем и только случайно: где-нибудь по пути в школу или
в магазин. Но думал, помнил о ней каждую минуту. Каждую минуту он видел ее за тем или
иным занятием, словно был параллельно подключен к еще одной жизни. Конечно, это
подключение было лишь иллюзией, иначе он бы знал, когда и где с ней встретиться, но
реальность ощущения Дуниной жизни его не покидала.
В конце этой недели предоставлялось три выходных дня, и строители засобирались к
семьям. Загрустил только Валера-крановщик. Несмотря на оттепель, Валерино лицо осталось
багровым – видимо, оно таким и было. В избе крановщик ходил обнаженным по пояс,
демонстрируя многочисленные наколки: очень детальный, почти фотографический портрет
кудрявой девушки, гитара, голова рыси, черные факелы и ножи. Этим ребусом, по всей
видимости, была зашифрована чья-то чужая блатная жизнь, потому что девушка была не его,
на гитаре Валера не играл и смысл ножей и факелов объяснить не мог. Самая большая
картина – бой Дон Кихота с мельницами – занимала всю спину, но она не была закончена:
лошадь была намечена лишь контурно. "Амнистия помешала, но если еще туда же залечу, то
дорисуют", – с бравадой пояснял Валера, боясь на самом деле "залетов" куда сильнее любого
"незалетавшего". Валера был один из немногих, кто, отбыв в общей сложности восемь лет,
одумался, хотя тюрьма успела сформировать его по себе, так что самой приемлемой жизнью
в вольных условиях оказалось для него постоянное верчение среди людей и кочевка по
длительным командировкам. Плетневское общежитие он называл домом и строже других
следил за чистотой в нем. Однажды, когда во время очередного загула его сосед по койке
Цибулевич насвинячил больше допустимого, Валера предложил ему собственноручно, не
дожидаясь уборщицы, помыть пол. Цибулевич отказался.
– Тогда вообще мотай отсюда, – сказал Валера.
– Нет, мне тут нравится, – заерепенился Цибулевич. – Я категорически возражаю.
Валера не сдержался и поднял его с кровати.
– Осторожно! Не кантовать! – уже в воздухе крикнул Цибулевич и как мешок полетел
в другую половину избы. Потом, поднимаясь с пола, он посмотрел на испуганных свидетелей
и вдруг засмеялся.
– Все, переселился, – сказал он. – Оказывается, это так просто. А я все не мог
собраться.
Валера сам вымыл пол, но Цибулевича по-хорошему попросил не переступать больше
порога дальней половины.
На выходные уезжали в пятницу после обеда. Все стояли около столба с большой
буквой "А" между столовой и почтой. В школе окончились уроки. Прошли домой все
десятиклассники, но Дуни не было, и автобус ожидался с минуты на минуту. Все эти дни
Бояркин надеялся на изменение отношений с Дуней, но ничего не произошло. Неспокойно
было уезжать на целых три дня с неопределенностью за спиной. Николай забежал на почту,
купил конверт и на телеграфном бланке написал записку: "Дуня, я кажется, тебя люблю. По-
настоящему люблю. А у тебя какая-то обида. Подумай обо всем серьезно. Николай". В окно
почты он увидел автобус, поспешно подписал конверт и сбросил в ящик на крыльце.
* * *
В райцентре Бояркин пересел в большой комфортабельный, уже городской автобус,
где ему досталось место на последнем длинном сиденье.
Почти всю дорогу Николай продремал и очнулся, лишь когда в окне замелькали
первые деревянные домики города. Потом из-за светофоров движение замедлилось. Начался
новый, окраинный микрорайон с березами, переплетенными бельевыми веревками. "Если бы
я был какой-нибудь инопланетянин, который увидел все это впервые, – подумал Бояркин, – я
бы восторгался сейчас причудливостью и фантастичностью природы Вселенной, вложившей