— Трофима сынок? Господи! Да я с твоим папашей пуд соли съел! В работниках у него ходил, скотину пас, мирошничал. Вот был человек, царство небесное! Так вы тот самый Колька-матрос, что сбежал из дома?
— Тот самый.
— Вот так сурприз! С батюшкой вашим я жил душа в душу, давай и с тобой друзьяками быть. Девок как звать?
— Черная Маша, белая Роза. Они по губам имена понимают.
— Ишь ты, Маша, Маруся, Маня, Мария Николаевна. Ласковая, должно быть, слова поперек не скажет.
— Не скажет, — усмехнулся Коршуновыми глазами сапожник и подал хозяину ключ от подвала.
— Стало быть, внучки Трофима. Я ведь вашу сестру хроменькую сватал, да заяц дорогу перебежал. Ты девкам скажи, с душой, мол, я к ним, не в обиде, славные девки, чистые кобылицы!
Отец позвал дочерей, сказал пальцами. Девки улыбнулись.
— Чего? — ощерился улыбкой Глеб.
— Смеются, что кобылами обозвал.
— Ежели по правде судить, кони — это божьи ангелы, посланные нам на подмогу. При нэпе, царство небесное, была у меня слепая кобыла, тоже Машкой звали. Слова, как и девки, понимала. Сколько хочешь наклади — не заноровится, вывезет, себя не жалела, а полевой травой питалась. С ней и приобрели этот дом, хлебом торговали. Не дали мне жить с конями и коровами. Потому и прожил без смысла, как татарин. На этом дворе жеребенком бегала Машка. Подойдет, бывало, голову на плечо мне положит и смотрит, смотрит — оторопь берет, насквозь пронизывает. А в революцию ослепили ее картечью. Все перевели — и людей и коней. — Провел ладонью по увлажневшим глазам, достал из кармана бутылку немецкой водки. Употребляешь?
— Не по карману теперь — пятьсот монет четвертинка.
— Обмоем новую жизнь. Приготовь закусить, Маша.
Обошел двор — конский щавель, хрен, конопля. Заглянул в колодезь родник бил, камни держались, положенные прадедом Парфеном Старицким. От амбара синеют одни стены. Как застывает время! В углу, где стоял «кабинет» Глеба, в зарослях купырей и зачем-то попавшего сюда миндального деревца, еще с тех годов висит ведерко дегтя на ржавом тележном шкворне, вбитом в стенку. Деготь стал камнем, ведерко — ржавь; Но все-таки Глеб повесил его сюда. Снимали верх, отдирали ясно струганную обшивку амбара, ломали лари и полки, а дегтем не соблазнились. Вилы-тройчатки валяются — его. Пристально всматривается в бесформенный обрубок деревяшки — угадал, каталка Прасковьи Харитоновны, которой раньше гладили белье. В подвал идти страшно — вдруг там дыра? И придумывал разные дела, дергал бурьян от порога — жители! выбирал камни, какие годные в кучу. Фингал ковылял за хозяином, пытался таскать бурьян, но челюсти уже не держали.
— Чего, Маруся?
Она показала на дом, поднесла воображаемую стопку к сочным вишневым губам. И пахнет от нее хорошо — укропом и каймаком.
Сели за стол. Глеб налил и девкам. Они радостно переглянулись — вот чудак! — и отрицательно замотали головами. Сапожника это обрадовало — чего зря товар переводить! Выпил, «как за себя». Глеб, захмелев, искоса поглядывал на квартиранток. Думал, с дракой придется выгонять, полицию звать, а господь бог послал ему мир. Лица свежие, с печатью отрешенности, неразумности. Захмелел и Пигунов, достал из кармана мятые бумажки денег, послал Машу за самогоном. Пришлось еще посидеть. Потом девки солили огурцы в подвале. Глеб только проверил швы тайника и поехал в каменный карьер за пожитками.
Приехал на другой день. Фингал не встретил его — дохлый лежал за амбаром. Девки объяснили Глебу, что пес ночью выл и царапался в дверь, искал хозяина. Глебу стало стыдно, что он толком и не приласкал собаку. Взял заступ и закопал падаль в задах. Закопал и подумал: фунта два мыла бы вышло. А о мыле думал с утра. И обмылка нет в продаже, нечем помыться. Как и хлеб, мыло давали по карточкам, а теперь и карточек нет.
Свечи Глеб варил, а мыло не приходилось. По в детстве видел, как промышляли мыловарением мужики Бочаровы, что жили на краю свалки. Они ловили бродячих собак, забирали после живодеров околевшую скотину, тащили махан в котел, дымили банной трубой и продавали бедному люду бруски серого сырого мыла. Их ненавидели все. Когда в станице появлялась их телега-клетка с жалкими понурыми собаками внутри, с плетеным саком и крючьями в крови, казачата возбужденно вопили, вызывая взрослых.
— Палач — красная рубашка!
— На том свете сам гореть будешь! — выходили взрослые.
— У, сука! — матерились казаки на жену мыловара, правившую лошадью. Пироги с собачатиной жрешь, ведьма!