Мирон Бочаров в толстых рукавицах, весь в заплатах и шрамах от зубов и когтей, заходил с сетью на рыскавшую без призора собаку. Толпа с ненавистью смотрела на его действия, хотя понимала, что он очищает станицу от заразы и бешенства. Когда он бросал на собаку сак, его толкали, кричали под руку, загораживали собаку, давали ей путь. Горький это был хлеб. Особенно враждовали с собачниками мальчишки. Не раз удавалось и Глебу выпустить собак из клетки, пока собаколов гонялся за добычей. Однажды рассвирепевший мыловар погнался за казачонком, подняв сак. Глеб завизжал. Мирона перехватил мощной рукой Касьян Курочкин, известный тем, что в праздники пьяным подходил к дому полковника Невзорова и кричал: «Я сам есаул!», хотя был строевым казаком.
— На кого хвост поднимаешь, лапоть? На казачьих детей? А этого не нюхал? — Касьян поднес здоровенный кулак к носу Мирона. Вокруг посмеивались казаки, будто невзначай поправляя отточенные кинжалы на тонких серебряных поясах. И телега-тюрьма со скрипом потащилась дальше.
Будучи всегда на стороне собак, Глеб вспомнил теперь Мирона почему-то с теплотой. Помнил он и Касьяна. Мария, прислуга Невзоровых, рассказывала, когда Касьян кричал под окнами барина, полковник отмалчивался. Наутро «есаул» с поникшей головой шел к особняку «Волчица». Его долго не принимали. Старшая горничная брезгливо морщила ноздри, обходя стороной «есаула» в смазных сапогах. Потом барин томил часа два сентенциями и ругательствами тонких кровей — хам, выродок, недоносок, пока Касьян не пускал слезу. Под конец казаку давали чарку водки, ломоть хлеба с желтой сазаньей икрой и отпускали с миром. В праздники все повторялось.
Утрамбовав захоронение, Глеб подумал, где ему взять кутенка на воспитание, да такого, чтобы со временем люди перестали ходить мимо Есаулова двора. На глаза попался ржавый чугунок с известкой. Подсучившись, Глеб попробовал белить комнаты — все не мог спуститься в подвал, стена цела, а за стеной, может, пусто. Посмотрели Маша и Роза, как он белит полосами, взяли рогожные щетки, отстранили хозяина. А ведь в старину Глеб умело не отставал от баб в побелке — укатали сивку крутые горки.
От девственной белизны девичьих ляжек кружилась голова — глухонемые стояли на высокой решетовке, видны широкие резинки на чулках выше колен. Нечаянно Маша оглянулась, замычала, закрывая ноги, — уходи! Пронизанный сладкими токами алкоголя — с утра похмелился, и токами предстоящей встречи с вожделенным златом, наконец спустился в подвал.
Один угол мерцал звездочкой света — камень вывалился. На дворе зной, август, а тут почти зимняя прохлада, и ледник не нужен. Сколол ножиком швы. Вынул влажную плиту. В дыру угла заглядывали травы. Как ядом, молочай налит жирным соком, которым станичные девчонки натирали соски, чтобы груди скорей выросли.
Дремотная полутьма. За стеной сапожник бьет молотком. Пальцы скользнули по красивому булыжнику — прозрачно-желтому, с хрустально-синими жилами. Булыжник понравился Глебу еще в молодости. Вынутый из речки, он потускнел, но парень принес его домой на гнет для бочки с капустой. Потом камень годами лежал у порога, расцветая в дожди, и пригодился на заделку клада.
Подступила подслезная дрожь — нету! Тут же радостно вспомнил: тайник не прямо, а влево, с правым загибом. Обдирая локоть, лез в темное логовище…
Есть, тут, слава тебе, господи!
С шелестом вытянул тяжелый сверток в овчине, стянутый ременным гужом. Изъеденная временем овчина отрывалась клоками. Сгнило красное сукно. Истлела шелковая тряпка — от блузки Марии. Промасленная бумага цела, только жестко скрипит. А в ней, залитый нутряным кабаньим салом поверх заводской смазки, чудесный слиток — пятнадцать человечьих смертей вобрала граненая рукоять. В резиновой соске короткая золотая сосиска монет, когда-то найденных под полом нищей Дрючихи. Пересчитывая монеты, Глеб некстати вспомнил поговорку брата Михея:
«Ах, злато! Сколько в тебе зла-то!»
Выходить не спешил. У разрушенного угла снаружи бурый гниет чернобыльник. Лезет заразиха-трава. Каким-то образом между ними затесался горный мак. Свирепые сорняки загнали его в подвал. Искривленный, почти белый, тянется он вверх, но уже по эту сторону стены, во мраке.
Пыльная горечь праха. Подземельная тишина. Все источено бренностью. Позеленел красный гранит. На железных балках-рельсах мохнатая ржавчина. Но, смазанный классовой ненавистью, маузер не поржавел. Не потускнели лики арабских царей на золоте.
Поднялся на чердак, осмотреть крышу. Поправил бронзовый символ, волчицу, прикрутил медной проволокой к решетке конька. Очистил маузер от смазки — и почувствовал, что жизнь укрепилась вдесятеро, возросли честь и достоинство — синий товарищ дозволял быть смелым и гордым. Шведский «Бофорс».