разнотравием, бликами, ангелов ликами!
Мой Соцгород – один! Как в Элладе туниками
мы китайскими пуховиками затарились
в девяностые годы! О, как поелику нам,
мы ходили, кто в розовом, в ало-гвоздиковом,
и из окон нам Раймондом грезилось Паулсом!
Да, вот так мы и жили. Нам год, что столетие,
у моей Фиваиды своё исчисление.
Я хотела бы нынче покаяться: Летою
мне Ока твоя матушка. И тем не менее
мои детские ели у Парка культуры,
мои взрослые клёны, что на Комсомольской.
Эти крыши домов – эти снежные шкуры,
эти белые ливни – их сколько, их сколько,
сколько их наловила я – нежных – горстями!
Мой Соцгород, поклон! И поклон моей маме!
Здесь волхвы ко сынку приходили с дарами!
Эти улицы были святыми путями,
я Соцгородом, словно Царьграда щитами
здесь укрыта! В надёжном я месте, я – с вами!
***
А для Бога равны мы, мы все одинаковы,
а для Бога любимы мы, бережны, радостны,
ибо он создал нас элексирно, экстрактово,
мармеладно-железно, без лжи, без редактора.
Мы для Бога равны тридцати шести градусны.
Мы для Бога равны во страданиях, в поисках,
в крови, боли и счастье, в блуждании, прелести.
Ибо мы – его дети. Из глиняной поросли,
вот из этой мы розовой, мягонькой плоскости,
и в любви, и в исканьях равны. Даже в ереси.
С тех, кто более всех фанатичен и менее
одинаковый спрос и ответы тождественны.
А я раньше понять не могла: кто во рвении,
я ведь думала им привилегии, песни им.
Я бываю такою убогой – охватишь ли? –
простираю я руки! О, звёзды, о, аисты!
Одинаково любит Марию Бог, Фатью ли,
для него всё есть мёд. Даже калий цианистый!
Долгожителей или умерших в младенчестве
он целует им щёки, их гладит, баюкает.
И меня ту, что кается – о, делать нечего .
и кричащую: «Эх, ты злодейка! Эх, бука ты!»,
и меня в раскаянии волосы рвущую,
и меня мало пьющую или не пьющую,
никакущую!
В поле, или в лесу, или в куще я!
На дороге застрявшей в грязи рыжей, гуще ли,
заикающуюся, с размазанной тушью ли.
Всё равно им любима, и это взаимно.
Ибо белые лилии и сумрак дымный.
Ибо льды и завалы. И войны повсюду.
Стынь и кровь. И осины – у каждой Иуды,
соучастие сговору, пакости, блуду.
И – заржавленный гвоздь в сердце русскому люду.
Там, где белая лебедь и чистые ризы,
и отнятье. И страх, и нахальнейший вызов.
О, не надо, не надо! И Суд Божий имут.
Но все Богу едины, все необходимы.
***
Не впервые идут осквернять русский храм,
если вспомнить историю. Я же не просто
вспоминаю – выплёскиваю пополам
вместе с кровью, где ссадины и где коросты.
Эти наши святые птенячии гнёзда,
где крылатые ангелы, Божии гвозди,
что в ладони вколочены нежно целуют:
«Аллилуйя, о, Господи, Аллилуйя!»
Даже там, где сжигали, я пепел вдыхаю,
даже там, где хулили, я слышу восторги,
засыпали камнями, где полночь глухая,
разной масти торговки, шабры, вертухаи,
всё равно всем поклон,
всё равно я всем – в ноги,
я – такая.
Окститесь! О, как же мне больно
говорить им, пришедшим из скверны, из оргий,
им поющим крамолу вблизи колокольни!
Терпелив Бог. Привык к Геростратам, Неронам –
это мелко и пакостно. Бог – Вавилоном,
прижимает к губам трубы Иерихона.
Закрывай ты лицо, прикрывай грудь и лоно.
Бог тяжёл, его вес – мегатонны.
В храмах русских то тюрьмы, то склад со пшеницей,
то конюшни, то псарни в безбожных эпохах
создавали!
А я вот иду причаститься,
хлеб, вино, словно Божью вкушаю частицу,
вот иду: ноги мерзнут, что лапки синицы,
возводя себя в степень мельчайшего вдоха.
Ничего.
Церковь вымоют. Грязь – три машины
соберут. Увезут. И отбелят, отчистят.
А я каждой травинке завидую мшинной,
что на взгорке у церкви и рыженьким листьям!
Отмываюсь, счищаюсь. Гряду. Наполняюсь.
«Что творили – не ведали!» – я повторяю.
Русь извечно жила сопричастием раю,
между войнами, бедами чуяла благость.
Выходила сквозь тленья, забвенья, затменья,
русский Храм выводил её в радость и в милость.
Я кидаюсь к иконам, сбиваю колени.
Нынче я помолюсь!
Сроду так не молилась!
***
Ах, своди же с ума, всех бросай, завлекай и бросай.
Вы могли стать княгиней, за Мышкина замуж чего же шлось?
В этих муках гудящих дрожите, коль кесарь – косарь.
И гордыня. И спесь. И распавшийся угольный мост.
Ибо всюду горело внутри, выжигалось какой из планет?
И не надо быть ведьмой, чтоб вляпаться в жгучий костёр.
Скорпион – вы, Настасья Филипповна, панцирь от бед
на душе вы носили, у панциря – красный узор.
Это как же могла я так зорко-то не доглядеть
в Достоевском увязшая по уши! Это не всё:
ради вас перегрызла б я провода жёлтую медь,
ради вас и не жалко под суд, даже рыбою в сеть.
Разве кто-то спасёт? Да, князь Мышкин и тот – от себя.
Его долго лечили, пытались из сказки изъять
и из этого хрупкого, звёздного, что скорлупа,
из хрустального, ох, уж мне русские эти князья.
Выворачиваться наизнанку и жгучие слёзы ловить
те, что сердцем наружу, а рёбрами строго вовнутрь.
Ваш последний любимый вам грудь размозжил до любви,
растерзал до небес, ядовитей была – только ртуть
да цианистый калий, как тот скорпион – перламутр.
Это утро – убийца, его изощреннее нет.
Разве лишь красота, но святые отцы молвят: «Свят!»
и уходят к себе, ибо женщина – есть райский вред
и соблазны все в ней, словно тот скорпионовый яд.
А мучительней пыток ужели найдёшь? Но нашла.