Пока пожарные разматывали рукава шланга, пока искали пожарный кран, пока ездили за бочкой… в ход уже пошли багры, растаскивали бревна, на черной копоти которых виднелась багровое ожерелье горящего дерева, били закопченные стекла, которые и так — лопались сами от чудовищного жара, пока… толпа, стоявшая кольцом, причитала, ахала — все то были жильцы соседних жилых бараков, привыкших к таким пожарам. Из окон выбрасывали тлеющие матрасы, комки одеял — имущества не было. Спасать было — нечего. В толпе то и дело выныривал маленького роста, темный человечек, юркий, незаметный, в телогрейке да кепчонке, с хабариком на нижней губе. Он все выспрашивал баб да мужиков, глазеющих на пожар — давно ли, мол? а что за дела? поджог, или как? Случай какой? Да ты, часом не шпиён ли, — спросил рослый, в накинутом на плечи бушлате, — ты чё тут вынюхиваешь? В органы сдам! И темного сдуло, занесло пургой. Ждали, как понесут покойников — уж догорел весь второй этаж, рухнули перекрытия, и чадно пахло самым страшным — горелым телом. Милиция ждала прокурорских, ждали экспертов, зачем-то притащили собаку, которая начала рыть ближний сугроб, а участковым было приказано разогнать зевак, чтобы не мешали следствию и не мародерствовали. Еще пару дней ждали, пока завалы остынут, а там уж фургон грузили теми, кто еще недавно курил странные трубки на чердаке у Пака. Нашли и его самого — опознали по сжатой в руке белой шашке от игры в падук. Собака, вывшая все это время, наконец, была спущена с поводка. Покрутившись на месте полусгоревшего крыльца, она принялась разрывать сугроб, тихо рыча и поскуливая, там и нашли тело Зихао Ли, почти неповрежденное из-за морозов. Не разбираясь, сгрузили в тот же фургон со всеми, и бросили за городом — в безымянную могилу.
Когда Мона Ли вынырнула из своего полусна — полу- обморока, она будто бы повзрослела, или постарела, как человек переживший чудовищную боль. Она опять молчала.
Её восстановили в школе, даже без положенной переэкзаменовки — и вот, подходила к концу 3-я четверть, и в школе ей было скучно, и дома она сидела вблизи телефонного аппарата, кидаясь на каждый звонок. Когда, наконец, позвонил Аграновский, трубку взял Пал Палыч, размотал шнур и перенес телефон к себе в кабинет. Мона пыталась подслушивать, но Инга Львовна встала у дверей, скрестив на груди руки. Фыркнув — все равно узнаю, — Мона Ли ушла к себе в комнату.
Пал Палыч отвечал, заметно нервничая, что он не может именно сейчас! ехать с Моной в Москву, у него — ПРОЦЕСС, вам, Эдуард, знакомо это слово? Эдуард орал, не стесняясь, что у них тут, на минутку — тоже ПРОЦЕСС, и Пал Палыч должен знать, что он подписал договор, и что ему, Пал Палычу, платят вообще по ставке заслуженного артиста (тут Эдик врал, конечно. Пал Палычу платили — как дрессировщику, 18 рублей, но это было выше ставки заслуженного артиста), и что он, Пал Палыч, по суду ответит за срыв съемок. Кончилось дело брошенной трубкой, Пал Палыч схватился за сердце, Инга Львовна примчалась с нитроглицерином, а Мона, распахнув дверь, заорала:
— Ты что? Ты что делаешь? Ты меня на съемки не пускаешь?
— Я не могу сейчас ехать, Мона, — Пал Палыч чувствовал, как пульсирует боль в затылке, — ты же не можешь ехать одна? Это дурацкая затея с кино, поверь мне. Будет лучше, если ты забудешь об этом, нужно учиться, нужно вырасти, в конце концов!
— Так? Я что? Не еду? — Мона свела брови в одну линию, — ты мне хочешь сказать — что Я не буду сниматься в кино?
— Мона, — Пал Палыч старался не закричать в ответ, — я, как твой отец, решил…
— Ты? ТЫ? — Мона уже кричала так громко, что Инга Львовна закрыла уши, — ты — мой отец? Ой, да не смеши! Не делай из меня дурочку! Я теперь все знаю! Я все документы давно нашла! Я нашла письмо моего настоящего отца! Он был кореец, ты посмотри на себя-то? Ты кто? Ты полное ничтожество, жалкий тип, ты… ты… ты убил мою мать! Тебя должны были судить! Убийца! А теперь ты убил и моего отца! Я все знаю, ты гад, гад … — Пал Палыч встал и отвесил ей пощечину.
— Вырастил, вот — мама, — посмотри! Это я виноват! Ты предупреждала меня, а я… старый дурак! — Он буквально упал в кресло, Инга Львовна бросилась вызывать «Скорую», а Мона Ли, накинув модную алую нейлоновую курточку, сгребла все со стола в спортивную сумку, и, хлопнув дверью, сбежала по лестнице — в самую снежную, воющую жуть.
До вокзала она добралась легко, и, волею судьбы, на платформе № 1 стоял пассажирский поезд «Орск-Москва». Мона забегала вдоль состава, пытаясь цепкой памятью узнать номер вагона, в котором ездила мама, и спросила наугад у проводницы, протиравшей от наледи поручни:
— Ой, а вы, случаем, тетю Машу Куницкую не знали?
— Знала, а что, — угрюмо отозвалась немолодая тётка в форменном кителе и фуражке. Она уже достала флажок — поезд вот-вот тронется, — тебе — что?
— Я дочка её, тетенька, я дочка Маши Куницкой и повара с этого поезда, Захара Ли.
— Похожа на папку-то, — улыбнулась тетка и помолодела, — правда, косая, как Захарка! Нин, — крикнула она проводнице из соседнего вагона, — гляди, Машки и Захарки дочка!