Брута встряхнул головой. Потом встал и подошел к Ворбису. Дьякон пил воду из чашки ладоней Бруты. Но что-то в нем оставалось выключенным. Он ходил, он пил, он дышал. Или что-то ходило, пило, дышало. Его тело. Его темные глаза открылись, но казалось, он смотрит на что-то, чего Брута не видел. Не было ощущения, что кто-то смотрит сквозь эти глаза. Брута был уверен, что если бы он ушел, Ворбис сидел бы на расколотых плитах до тех пор, пока мягко-мягко не повалился бы на них. Тело Ворбиса присутствовало, но местоположение его мыслей было бы, пожалуй, невозможно отметить ни на одном нормальном атласе. Только это и было, здесь и сейчас, и вдруг Брута почувствовал себя таким одиноким, что даже Ворбис был хорошей компанией. — Почему ты с ним возишься? Он убил тысячи людей!
— Да, но, возможно, он думал, что ты этого хочешь. — Я никогда не говорил, что этого хочу. — Тебе нет дела, сказал Брута. — Но Я… — Заткнись!
Рот Ома открылся в изумлении. — Ты мог помочь людям, сказал Брута. — Но ты только и делал, что топотал по окрестностям, ревел и пытался их запугать. Как… как человек, ударяющий мула палкой. Но люди вроде Ворбиса сделали палку такой хорошей, что мул и умирает, веря в нее. — Это иносказание трудно понять сразу, кисло сказал Ом. — Я говорю о реальной жизни!
— Это не моя вина, что люди неправильно… — Твоя! Должна быть твоей! Раз уж ты загадил людские мысли потому, что хотел, что бы они в тебя верили, все, что они совершают, все — твоя вина!
Брута поглядел на черепаху, а потом зашагал в сторону груды булыжника, возвышавшейся в одном конце разрушенного святилища. Он принялся в ней рыться. — Чего ты ищешь?
— Нам надо нести воду, сказал Брута. — Там ничего не будет, сказал Ом. — Люди просто ушли. Земля ушла, и люди тоже. Они все забрали с собой. Зачем утруждаться смотреть?
Брута его игнорировал. Под камнями и песком что-то было. — Зачем жалеть Ворбиса? — хныкал Ом. — Он все равно умрет в ближайшие сто лет. Мы все умрем. Брута вытащил кусок разрисованной керамики. Она вышла на свет и оказалась двумя третьими широкой вазы, разбитой точно вдоль. Она была почти такой же широкой, как раскинутые руки Бруты, но слишком разбитой, что бы кто-нибудь на нее позарился. Она была совершенно бесполезна. Но некогда она для чего-то использовалась. По горлышку шли лепные фигуры. Брут вгляделся в них, желая чем-нибудь отвлечься, пока голос Ома гудел в его голове. Фигурки выглядели более-менее человеческими. Они проводили религиозную церемонию. Можно судить по ножам (это не убийство, если совершается во имя бога). В центре чаши была большая фигура, очевидно важная, какое-то божество, в честь которого это совершалось… — Что? сказал он. — Я
Он поднял Ома, совершенно втянувшегося под свой панцирь. — И мы сделаем это домом. Для нас всех, сказал он. — Я это знаю. — Так написано, да? — приглушенным голосом сказал Ом. — Так
* * *
Дидактилос улыбнулся. Не то, чтобы это легко далось ему. Не то, чтобы он был мрачным человеком, но он не видел улыбок остальных. Чтобы улыбнуться, нужно было приложить усилия нескольких десятков мускулов, и не было никакого воздаяния за эту трату усилий. Он часто говорил перед толпами в Эфебе, но они неизменно состояли из других философов, восклицания которых, вроде Дубина проклятая!, Да ты это все выдумываешь по ходу дела! и прочие вклады в дебаты создавали чувство свободы и уверенности в себе. Потому, что никто в действительности не обращал внимания.