– Нет, нет, нет. Это ужасно, это отвратительно. Пьян от лунного света и несу чувствительную чушь о смерти… Почему бы попросту не сказать с библейской открытостью: «Возляг со мной»… – Возляжешь со мной?
Ужасом наполняло его то, что эта любовь, бывшая такой чудесной, такой новой и прекрасной, должна завершиться похотливо и по-животному, как случка, о которой без стыда и вспомнить нельзя, с Минни (от одной ее пошлости дрожь брала!).
Марджори, зарыдав, убежала, оскорбленная и трепещущая, в уединение гробовой темени.
– Уходи, уходи! – навзрыд выкрикивала она с таким повелительным остервенением, что Гай, охваченный при виде слез угрызениями совести и решивший было остановить ее и просить прощения, принужден был оставить ее в покое.
Почти сразу же вслед за всплеском чувств им овладело холодное, бесстрастное спокойствие. Критически оценив содеянное, он решил – не без некоторого удовлетворения, – считать это величайшим своим «промахом» в жизни. Увы, во всяком случае, что сделано, то сделано, и этого уже не исправить. Его, как и всякого слабовольного человека, тешила бесповоротность поступка. Он ходил взад-вперед по лужайке, курил сигарету и думал (ясно и покойно), вспоминая прошлое и прозревая будущее. Когда сигарета кончилась, он пошел в дом.
Входя в курительную комнату, Гай услышал слова Роджера:
– …Именно бедным в наше время живется привольно. Много еды, много денег и никаких налогов не надо платить. Никаких налогов – это больной вопрос. Возьмите, к примеру, альфредова садовника. Получает двадцать пять – тридцать шиллингов в неделю и необычайно приличное жилье. Он женат, но у него всего один ребенок. Такой, как он, человек необычайно состоятелен. Он должен бы подоходный налог платить – совершенно спокойно может себе это позволить.
Мистер Петертон слушал, впадая в сон, Якобсен – с обычной для него проницательной интеллигентной вежливостью, Джордж играл с голубым персидским котенком.
Договорились, что Джордж останется на ночь, ведь это такая тоска – тащиться в темноте милю с гаком обратно до дому. Гай взял его к себе в комнату и, пока Джордж раздевался, присел на кровать выкурить последнюю сигарету. Настало время откровения: тот самый опасный момент, когда усталость расслабляет стойкость разума, делая его готовым и созревшим для сентиментальности.
– Меня так сильно гнетет мысль, – сказал Гай, – что тебе всего двадцать, а мне всего двадцать четыре. Когда война кончится, ты будешь молод и резв, а я стану старой развалиной.
– Ну, не настолько ты для этого стар, – отозвался Джордж, стаскивая рубашку. Кожа у него была очень белая, в сравнении с нею лицо, шея и руки казались темно-коричневыми: загар оставил резкие отметины своих владений на шее и кистях рук.
– Я не могу без ужаса думать о времени, которое теряется понапрасну в этой кровавой бойне, когда с каждым днем становишься все глупее и грубее, совершенно ничего не достигая. Получится, что пять, шесть… Бог знает, сколько их будет… лет начисто выпадут из жизни. Перед тобой, когда это все закончится, будет целый мир, а вот я уже переживу лучшие свои годы.
– Конечно, для меня разница невелика, – говорил, чистя зубы, Джордж, стараясь не брызгать забившей рот пеной, – я не способен к созданию чего-то особо ценного. Для меня, по правде сказать, все равно, стану ли я вести безупречную жизнь, перепродавая акции, или тратить время на то, чтобы быть убитым. Зато для тебя, согласен, это чертовски паршиво…
Гай курил в молчании, его сознание понемногу заполнялось унылым сожалением о затеянном. Джордж надел пижаму и залез под простыню: ему пришлось свернуться клубочком, потому как Гай лежал поперек края кровати и вытянуть ноги было нельзя.
– Мне кажется, – выговорил наконец раздумчиво Гай, – мне кажется, что в конечном счете единственное утешение – это женщины и вино. Только вот женщины по большей части так ужасающе скучны, а вино нынче такое дорогое.
– Ну, вовсе не все женщины! – Джордж, было очевидно, поджидал момента, чтобы откровением облегчить душу.
– Я так понимаю, ты отыскал исключения.