– Открытие сделано, – ответил он, – в «Открытиях». – Он так и светился нескрываемой радостью: разговор явно шел точь-в-точь, как он его и предполагал вести. Фразу свою он возгласил и, любовно повторяя ее: Открытие сделано в «Открытиях», – по-доброму улыбался мне, наслаждаясь моим изумлением (признаюсь, я несколько наиграл изумленное выражение на лице, чтобы доставить приятелю удовольствие). Ведь Эмберлин во многом был сущим ребенком, он чувствовал особый восторг, когда озадачивал или ставил в тупик своих знакомых, причем эти мелкие триумфы, эти непритязательные «выигрыши» у людей доставляли ему одно из самых острых удовольствий. Я всегда при случае потакал этой его слабости, потому как очень даже стоило быть у Эмберлина на хорошем счету. Получить позволение стать слушателем в его послеобеденной беседе – это и впрямь была привилегия, безо всяких скидок. Он не только сам в высшей степени умело вел разговор, но к тому ж обладал способностью и другим внушать умение поддерживать интересную беседу. Он походил на некое изысканное вино, пьянящее в меру, лишь до приятного легкого головокружения. Общаясь с ним, вы чувствовали, как возноситесь в сферу живых, деятельных представлений, вы вдруг осознавали, что свершилось некое чудо и вы живете уже не в скучном мире, где все беспорядочно и перепутано, а где-то над этой мешаниной в прозрачном, как стекло, совершенном мироздании идей, где все исполнено смысла, согласовано и симметрично. И именно Эмберлин, подобно божеству, наделен был властью создавать этот новый и подлинный мир. Он его из слов создавал, этот хрустальный Эдем, куда ни за что не мог бы пробраться и нарушить его гармонию никакой змий ползучий, пожиратель банальной болтовни. С тех пор как я узнал Эмберлина, неизмеримо выросло мое уважение к его магии и ко всем догматам его литургии. Если с помощью слов Эмберлин способен создать для меня новый мир, способен дать моему духу напрочь сбросить с себя заскорузлый кокон непререкаемого старья, то почему бы ему, или мне, или кому угодно еще не подыскать подобающих фраз и, пользуясь ими, не сотворить на обыденном языке еще больших чудес, преображая мир простых вещей? В самом деле, когда я сравниваю Эмберлина и какого-нибудь заурядного черного мага торговли, то Эмберлин представляется мне куда большим чудотворцем. Впрочем, оставим это, я отдаляюсь от своей цели, состоявшей в том, чтобы дать некоторое представление о человеке, который так уверенно шепнул мне, что сделал открытие в «Открытиях».
Эмберлин был ученым – в самом лучшем смысле этого слова. Для нас, его знавших, его дом был оазисом отчужденности, тайком внедренным в самое сердце пустыни Лондона, а сам хозяин источал атмосферу, сочетавшую неудержимую фантазию мысли университетского студента с более здравой чудаковатостью немыслимо мудрых старых мэтров-профессоров. Эмберлин обладал безмерной эрудицией, но она никак не походила на энциклопедическую: залежь несущественных сведений, как говорили о нем недруги. Кое-что он написал, однако, как и Малларме[103]
, избегал публиковаться, считая, что это сродни «соблазну эксгибиционизма». Впрочем, когда-то, лет двенадцать назад, он – по недомыслию юности – издал томик стихов. И уже в наши дни немало времени потратил на прилежные розыски всех экземпляров своей книжки и их сожжение. Если какие и остались на белом свете, то их очень немного. Моему приятелю Коупу повезло недавно отыскать экземпляр – небольшая голубая книжица, которую он под большим секретом показал мне. Я никак не могу понять, отчего Эмберлину хочется стереть все ее следы. В книге нет ничего постыдного: некоторые стихотворения, сказать правду, хороши в своей неуемно восторженной юношеской манере. Впрочем, задуманы они, несомненно, в ключе, не похожем на нынешние его поэтические опусы. Наверное, именно из-за этого он так безжалостен к ним. То, что он пишет сейчас (для очень узкого круга, ходит в рукописных копиях), любопытно. Признаюсь, я предпочитаю его ранние произведения, мне не по душе этот будто вытесанный из камня, с режущими гранями стиль, в котором написана и эта вещь – единственное из его более поздних произведений, какое я помню. Это сонет о фарфоровой фигурке женщины, найденной при раскопках Кносского дворца на Крите: