Она сидела, обхватив колени руками, так и не включив верхний свет, не сводя глаз с всё более невнятного пятна на полу. Лишь только в девятом часу, когда от соседей сверху донеслись первые аккорды заставки «Спокойной ночи, малыши», она встрепенулась. На ощупь нашла совок и веник, смела то, что недавно было телефоном. Упихала крошево вместе с совком в пакет-майку. Подумав, не стала добавлять туда раритетный утюжок. Вздрагивая от каждого звука и голосов из-за дверей, она торопливо выбежала на улицу. Ходить на помойку и днём-то было страшновато, та находилась в тупике позади общежития, огороженная бетонной стеной, и напоминала фрагмент лабиринта.
Но у Лины перед глазами так и стояла последняя фотография на телефоне. Поэтому её не напугали ни четырёхногие тени возле мусорных баков, ни какое-то неразборчивое бормотание в глубине бетонного кармана. Как вернулась в комнату, она не помнила. Тут же включила весь свет, поскольку темнота казалась слишком плотной и смотрящей.
Совсем недавно обстановка прабабкиной комнаты раздражала: выцветшие со временем фотообои с огромными цветами, узорчатый ковёр на стене — красный и изумрудный на нём смотрелись почти ядовито. На полу вытертый палас, тоже с цветами: жёлтые нарциссы по коричневому фону. И повсюду — вязаные салфетки из какой-то дешёвой, яркой пряжи.
Лина всё мечтала, что однажды выкинет это старьё и пестроту, обставит всё в лаконичном японском стиле, и чтобы мебель была такой — трансформирующейся. Сейчас она воспалёнными лихорадочными глазами рассматривала каждое яркое пятно. Выставила на кухонную мойку всю посуду — бело-оранжевые чашки, такой же расцветки миски, неожиданно синюю кастрюлю. Электрочайник с принтом под гжель, его Лина поворачивала так и эдак, разглядывая голубые узоры. С ним в обнимку и заснула, забившись в прабабкино кресло, укрывшись лоскутным вязаным покрывалом. Надеялась, что сон, как и раньше, принесёт целебное забвение, но…
Вспышка.
…она стоит возле песочницы — той самой из детства. На куче песка забытые ведёрко и совочек, неожиданно, до рези в глазах, яркие: ведёрко зелёное, совок — оранжевый. Песок под ними жёлтый, с вкраплениями суглинка. Но ближе к основанию кучи начинает бледнеть, пока не выцветает в почти белый. Лина дышит, и дыхание — единственный слышимый звук, почти оглушает. Ни рядом с песочницей, ни на лазалках вокруг — ни души. Лина, чувствуя, как внутри, в животе, всё леденеет и готово ухнуть куда-то вниз — поворачивается…
Но скамейка пустая, никто на ней не сидит в «генеральской позе». Часть реек сохраняет цвет — бледно-зелёный с нарисованными ромашками. Там, где Монохром плавно поглотил цвета — ромашки почти невидимы. Тень внизу от скамейки чернильно-чёрная, зияющая.
Лина дёргается в сторону, ловит боковым зрением ещё одно цветовое пятно: полусдутый мяч, заляпанный местами грязью. Бирюзово-жёлтые полосы на боках мяча тоже вынуждают моргать и щуриться, такие яркие. А вот акация — словно инеем покрыта или пеплом, почти серебряная, только без блеска. Тень, в которой лежит мяч, такая же как, и под скамейкой: непроглядный провал. На его фоне до болезненного чётко видны белёсые «перья» листьев акации.
Лина нутром чует: сделает ещё пол-оборота назад и окажется на крыльце с кошкой, потом в подъезде, потом — в квартире дедушки, один за другим перебирая те стародавние кадры…
«Но плёнку выбросили! — вспоминает она, замерев и двигая только глазами. — Не проявили больше ни одной фотографии! Даже те две — пропали…»