Пока можно сказать одно: скорбь полностью согласуется с дарвинистскими прогнозами. В рамках исследования, проведенного в 1989 году в Канаде, взрослых просили вообразить смерть детей разного возраста и оценить, в каком случае чувство утраты будет наиболее сильным. Результаты показывают, что сила скорби возрастает до подросткового возраста, а затем начинает снижаться. Когда эту кривую сравнили с кривой, отражающей возрастные изменения в репродуктивном потенциале (модель была рассчитана на основании канадских демографических данных), ученые обнаружили довольно сильную корреляцию. Но намного более сильной – почти абсолютной – оказалась корреляция между кривой скорби современных канадцев и кривой репродуктивного потенциала охотников и собирателей из африканского племени кунг. Другими словами, кривая печали почти в точности совпадала с тем, что может ожидать дарвинист, учитывая демографические реалии в анцестральной среде[310]
.В теории – и в жизни – любовь к родителям со стороны детей тоже не статична. В безжалостных глазах естественного отбора полезность наших родителей для нас постепенно снижается, а после некоторого момента – даже быстрее, чем наша для них. Едва ребенок достигает подросткового возраста, родители начинают сдавать позиции и уже не являются жизненно необходимыми источниками информации, кормильцами и защитниками. Кроме того, чем старше родители, тем меньше вероятность, что они продолжат распространять наши гены. К тому времени, когда они становятся старыми и слабыми, нам от них уже нет никакого генетического проку. Ухаживая за ними (или оплачивая сиделок), мы даже можем почувствовать легкое нетерпение и досаду. В конце жизни наши родители так же зависят от нас, как мы однажды зависели от них; тем не менее мы не заботимся об их потребностях с тем же рвением, с каким они заботились о наших.
Вечно меняющийся, но почти всегда неравный баланс любви и чувства долга, которые испытывают родители и дети, – горький и вместе с тем сладкий жизненный опыт. Он – наглядная иллюстрация того, как неточны бывают гены, открывая и закрывая наши эмоциональные шлюзы. Хотя на первый взгляд не существует веской дарвинистской причины тратить время и энергию на старого, умирающего отца, немногие из нас захотят (или смогут) повернуться к нему спиной. Стойкое ядро семейной любви сохраняется и за пределами ее эволюционной полезности. Большинство из нас, вероятно, рады подобным ошибкам в генетическом контроле – хотя, конечно, никто не знает, что бы мы себе думали, работай эта система без перебоев.
В жизни Дарвина было много поводов для горя и печали, в том числе смерть трех из его десяти детей и смерть отца. И поведение Дарвина в целом согласуется с теорией.
Его третий ребенок, Мэри Элеонора, умер в 1842 году, всего через три недели после рождения. Чарлз и Эмма были, бесспорно, опечалены, и похороны оказались для Чарлза тяжким испытанием, однако признаки невыносимых или длительных мучений отсутствуют. В письме своей невестке Эмма пишет, что «наша боль – ничто в сравнении с болью, которую мы бы испытали, если бы она прожила дольше и страдала больше». В заключении Эмма напоминает, что у них с Чарлзом остались двое других детей, которые, несомненно, отвлекут их от грустных мыслей, а потому «не нужно бояться, что наше горе будет долгим»[311]
.Смерть последнего ребенка Дарвина, Чарлза Уоринга, тоже должна была оказаться не таким уж и сильным ударом. Он был совсем маленький – полтора года – и явно страдал задержкой умственного развития. Один из наиболее очевидных дарвинистских прогнозов гласит: родители будут относительно мало заботиться о детях, которые настолько неполноценны, что их репродуктивная ценность стремится к нулю. (Во многих доиндустриальных обществах младенцев с явными дефектами обычно умерщвляли; даже в промышленно развитых странах дети-инвалиды особенно подвержены жестокому обращению[312]
.) В память о своем сыне Дарвин написал небольшую заметку, однако это сочинение не только отдавало клиническим бесстрастием («Он часто делал странные гримасы и дрожал…»), но и оказалось практически лишено каких бы то ни было выражений душевной боли[313]. Одна из дочерей Дарвина позже сказала об этом малыше: «Мои отец и мать были бесконечно нежны к нему, но, когда он умер летом 1858 года, они, едва утихла первая боль, могли быть только благодарны судьбе»[314].