В то же время среди интеллектуальной общественности эта фаза отмечена, прежде всего, сознанием новой «европеизации» России, обострением идеи России как компонента (но не гегемона, а именно привходящего компонента) европейского сообщества, обострением сразу в международно-политическом, геокультурном и интеллектуальном планах вопроса «Кто мы в этой старой Европе?» – именно в Европе, а не рядом с ней, и не против нее как целого[51]
*.В какой-то мере еще живут (в начале поворота особенно) западнические версии протоевразийства: у Семенова-Тян-Шанского – противостояние атлантического и тихоокеанского человечеств, России (восточное славянство), приатлантического мира, выдвинутого навстречу Тихому океану и т. д. Но эти веяния встроены в попытку по-новому определить пределы Европы.
Продвижение русских на восток оценивается как расширение и новая конкретизация Европы. Подобно тому, как в первой фазе сдвиг русской индустрии к Уралу мистифицировано преломился в идее «Европы до Урала», теперь результаты Сибирской экспансии преломляются в конструировании Семеновым-Тян-Шанским «русской Евразии», собственно «европеизированной Азии», противостоящей претензиям на «Азию для азиатов» (переработка европейских конструкций типа «Eurasian или Euroasiatic plains») – по Енисею. Причем, как и в фазе А цикла I, появляется сознание неустойчивости восточных окраин России и, наконец, внутренняя готовность смириться с потерей земель за Енисеем, компенсировав эту утрату прорывом на ближневосточном направлении. Итак, впервые входит в русский обиход термин «Евразия», но в очень специфическом контекстном значении вроде «европеизированной Азии», части европейского мира, выдвинутой в Азию. Но и это для новой фазы – маргинально.
По преимуществу это время отмечено спросом на идею разделенной, неоднородной Европы, разбитой на полюса, где Россия обретает себя как привходящая часть одного полюса, полноправно в него входящая, наряду с европейскими обществами определенной группы; Россия как представитель одной из тенденций, законно действующей в романо-германском мире. Так расцветает оригинальное неославянофильство В.Ф. Эрна, СМ. Соловьева и др., парадоксально объединяющее Россию, как представительницу христианского логоса, против ratio с католицизмом против протестантизма, критицизма и прагматизма. Понятно, что с началом войны подобные идеи обретают прямую политическую актуализацию.
По словам Эрна, «старая антитеза
Аналогично Бердяев твердит о том, что «Европа не может быть более монополистом культуры. Европа – неустойчивое образование. … Россия должна стать для Европы внутренней, а не внешней силой, силой творчески преображающей». Но «для этого Россия должна быть культурно преображена по-европейски» [Бердяев 1990, 126, 129] (точно на дворе XVIII в.). Понятно, что в таких условиях, в конце концов, евразийские медитации насчет азиатской души России и т. п. даже в «западническом» их преломлении начинают восприниматься как пройденный этап, как нечто для России уже устаревшее, и не случайно Бердяев благожелательно-снисходительно откликнулся на «Две души» М. Горького с их противопоставлением Европы и Азии, подчеркивая, что речь должна идти о неоднородности Европы. Интеллигенция упивается этой неоднородностью, тогда как политики-практики к восторгу православных иерархов пытаются использовать эту неоднородность, достигшую антагонизма, для обустройства Балто-Черноморья.