Ни Леон, ни Эмили ему не ответили. Они стояли, глядя друг на друга поверх кровати, вытянувшись в струнку, словно приготовившись к чему-то серьезному. Возможно, оба не заметили, как Морган вышел из комнаты.
8
Нет, приглашать их сюда все-таки не было такой уж хорошей идеей. Уик-энд тянулся неторопливо – не столько проходил, сколько изнашивался. Останавливался и снова трогался с места. И словно царапал Моргана по нервам. Собственно, винить во всем одних Мередитов было нельзя. Скорее уж Бриндл, которая по десять раз на дню заливалась слезами; или Бонни, пережарившуюся на солнце до повышенной температуры и озноба; или Кэйт, арестованную в Оушен-Сити по обвинению в хранении половины унции марихуаны. Тем не менее Морган винил Мередитов. Он просто нутром чувствовал, что угрюмость Леона – это своего рода злое заклятье, кроме того, Моргана раздражала и Эмили, которая хвостом ходила за Бонни. Хотя кто, спрашивается, первым подружился с Эмили? Кто ее открыл? Она изменилась: стоило ей надеть другую обувь – и Эмили стала не та. И Морган избегал ее. Предпочел заниматься Гиной, грустным, только-только начавшим складываться ребенком опасного возраста – возраста, от которого у Моргана всегда щемило сердце. Он сделал для нее из пластикового пакета воздушного змея, и Гина весьма убедительно поблагодарила его, однако, заглянув ей в лицо, Морган понял, что на самом деле все ее внимание отдано родителям, которые негромко спорили на другом конце веранды.
И Морган принялся размышлять о Джошуа Беннетте, своем новом балтиморском соседе. Беннетт был антикваром (
Тем временем уик-энд все тянулся и тянулся.
Кэйт опозорила семью, говорила Бонни. Попала в полицейскую картотеку – пятно на всю жизнь. Бонни, по-видимому, относилась к этому очень серьезно. (Обгорев на солнце, она стала какой-то неспокойной, словно ее лихорадило.) Поскольку телефона в коттедже не было, из полиции Оушен-Сити позвонили в полицию Бетани, чтобы та известила обо всем Гауэров. И естественно, новость стала всеобщим достоянием. В субботу за завтраком Бонни положила свою воспаленную руку на руку Луизы и спросила у Кэйт:
– Что, по-твоему, чувствует твоя бабушка? До сих пор имя ее покойного мужа оставалось неочерненным.
Слова «неочерненный» Морган никогда от нее не слышал и не был даже уверен, что оно существует. Осмысление потребовало времени. Луиза между тем спокойно ковырялась ложкой в грейпфруте.
– Что скажете, мама? – спросила у нее Бонни.
Луиза подняла на нее запавшие глаза и ответила:
– Ну, не знаю, из-за чего столько шума. В старые времена мы давали марихуану младенцам. Когда у них зубки резались.
– Нет-нет, мама, это была белладонна, – сказала Бонни.
Кэйт выглядела скучающей. Бриндл высморкалась. Мередиты сидели в ряд и смотрели на всех, точно члены жюри присяжных.
А на пляже, где океан свивался волнами, вдалеке замирая гладью под ярко-синей чашей небес, и где чайки плыли вверху медленно, как паруса, их компания выглядела пестрой мешаниной из одеял, термосов, рыжих полотенец, зонта, что при каждом порыве ветра обнажал половину своих спиц, клекочущего радиоприемника и разбросанных в беспорядке газетных страниц. Кэйт, которой запретили покидать родителей до конца отдыха, сердито перелистывала «Севентин»[12]
. Бонни потела и тряслась под слоями защищавшей ее от солнца одежды. Пятна цинковой мази на носу и нижней губе придавали ей сходство с разумным насекомым из научно-фантастического фильма. Гина выкопала в песке яму и улезла в нее. Билли и Присцилла изображали невесть что, устроившись на одеяле вплотную друг к другу.