Выгибалась, барахталась, хотела вырваться, но в тесной кабине было мало места, а Виктор тяжело придавил, не давая освободить руки. Он не суетился, не уговаривал, а молча, спокойно подминал ее под себя. От крепких, цепких рук не было спасения. Любава закричала. Крик, не вырываясь из плотно закрытой кабины, ударил в ее же уши. Глаза Виктора не дрогнули. Тогда она стала упрашивать его, умолять, плакать. Не помогло. Злой огонек не погас и не потускнел. Старое, продавленное сиденье противно скрипело, в кабине угарно разило бензином.
Так закончился день, одаривший утром обилием света.
Жизнь раздвоилась. Любава ненавидела свое тело, оно казалось ей чужим, растоптанным и раздавленным, будто валялось в грязи. Оно было противным еще и потому, что готово было все повторить. Душа корчилась, кричала, а тело не понимало ее и знало, что последнее слово останется за ним.
Она еще писала Ивану письма, получала ответы, а сама уже твердо знала, что между ними все кончено. Как острый березовый клин раскалывает крепкую чурку, так и Виктор Бояринцев врезался между ними, расталкивая в разные стороны.
Через несколько дней после поездки он пришел к бабе Нюре, у которой Любава снимала квартиру. Без предисловий предложил выходить за него замуж. Не дожидаясь ответа, спокойно, словно речь шла о пустяке, сообщил:
– Откажешься – вся деревня будет знать, как мы в кабине ночевали.
– Я… я на тебя в суд подам!
– Не пугай. Для суда справки надо собирать. А ты не побежишь – стыдно. А я скажу, что полюбовно.
Любава осеклась. Виктор будто читал ее мысли.
– Я тебя давно выбрал, давно выглядел. – Усмехнулся. – Про любовь разве сказать? – Резко поднялся. – Не верю я в сопли-мопли! Ухаживания-провожания… Хреновина на постном масле. Я сразу! И не выпущу! Ты знай! А жить будешь, как у Христа за пазухой! Подумай.
Твердым, деревянным был его напор. Он без особых усилий сминал слабое Любавино сопротивление. Но самое страшное заключалось в том, что ее тело поддавалось быстрее, чем душа.
Через несколько недель Любава согласилась стать женой Виктора Бояринцева.
Что греха таить, мужем он был, по сравнению с другими, не совсем уж плохим. Но чем дольше они жили, тем больше боялась его Любава. Боялась внезапных вспышек злости. Даже не злости, а выношенной ненависти. Глаза распахивались и кровенели, губы вытягивались, тончали, а кулаки так крепко сжимались, что белели казанки, – в такие минуты на него страшно было смотреть. А Виктор распалял себя, доводил до крайней точки и будто не говорил, а плевался:
– С-с-суки… с-с-сволочи…
Он мог сказать такое о ком угодно. Поначалу Любава пыталась спорить, доказывать, что нельзя всех подряд стричь под одну гребенку. Виктор молча выслушивал, наливался злобой и молчал. А однажды ответил тихим, прерывающимся шепотом:
– Кому верить? Ну, кому верить? Все одним миром мазаны, все под себя гребут. Все! Старый председатель вон разорялся – народное добро не бережем, а сам любовнице этой, из управления, колхозное зерно и дрова отправлял. Я сам два раза возил!
– А зачем тогда возил? Отказался бы.
– А он бы меня потом с машины вышиб. Не знаешь, как это делается? Да ты сама-то… чего, спрашивается, Ваньку не дождалась? Любила, поди? А прижал покрепче – и раскололась. Что, не так?
Он выжидающе помолчал и уперся в Любаву взглядом. Она плакала.
В деревне Виктора не любили. Побаивались. Люди чувствовали его злость, хотя внешне он ее почти никогда не показывал. Только при Любаве она прорывалась откровенно и ярко.
Внезапные вспышки повторялись все чаще. А после них Виктор впадал в другую крайность, просил:
– Ты помоги мне. Помоги поверить. Ведь не все они сволочи, а?
Но это было реже.
Как ни билась Любава, как ни старалась, она не могла понять своего мужа, а значит, не могла и помочь. Да и устала, измаялась жить с человеком, который никому не верил. Даже ей. И тогда Любава, как к спасению, как к надежному берегу поплыла к прошлому, к своей памяти, где над перроном еще не погас яркий свет фонаря и где она еще видела в глазах напротив маленькое отражение своего лица.
Виктор оставался прежним. Не переставая ругать всех и вся, он начал тащить из колхоза, что плохо лежало и что подворачивалось ему под руку. Грозился прибить, если Любава скажет хоть слово. И она молчала. Жизнь наступила неверная, шаткая, зыбче становилась земля под ногами и окончательно закачалась, когда Виктор, вернувшись однажды вечером с работы, рассказал ей, как обрубил у березок корни.
– Слезу пустили, ах, ах, красота, друг перед другом выпендриваются. Вот пусть теперь любуются.
Любава долго не могла понять смысла сказанного, а когда поняла, стала одеваться.
– Ты куда?
– Деревья пересаживать.
– Что-о? Деревья пересаживать? Я тебе пересажу! Я тебе пересажу так, что не захочешь!
И Виктор впервые за их совместную жизнь дал рукам волю. А Любава в это время была уже беременной, ее схватило, и ребенок, еще не выношенный, которого она так ждала, появился на свет мертвым.